Наша жизнь становилась опять тем же, чем она всегда была до наших бедствий, то есть веселым путешествием без потерь и барышей, смешением занятий и потерянного даром времени, мирных отношений в целом, прерывавшихся маленькими ссорами и горячими примирениями. Эта жизнь без отдыха и сосредоточенности мыслей делает мало-помалу из провинциального актера существо, которое можно считать не то чтобы хронически пьяным, но как бы всегда подгулявшим. Сцена и путешествия опьяняют, как спиртные напитки. Самые сдержанные из нас бывали зачастую самыми раздражительными.

В начале зимы я получил письмо, положившее конец моей артистической карьере и определившее мою жизнь. Моя крестная мать, добрая женщина, содержащая здесь бакалейную лавку, писала мне:

«Приезжай немедленно. Твой отец при смерти».

Мы были в Страсбурге. Я едва успел обнять своих товарищей и уехал. Отца я нашел спасенным. Но с ним был апоплексический удар вследствие сильного потрясения, и моя крестная рассказала мне, что произошло.

Никто в моем родном городке никогда не подозревал, какую я выбрал себе профессию. Здешние жители не путешествуют для своего удовольствия. У них нет дел на стороне, потому что все они ведут свое происхождение от пяти или шести семейств, привязанных к этой земле веками. Изредка лишь молодые люди съездят в Париж, вот и все. Я никогда не играл в Париже, и никогда труппе — мы говорили «товариществу» — Белламара не случалось бывать поблизости от моей родины. А потому я даже не позаботился о том, чтобы скрыть свое имя, не имевшее в себе ничего особенного, что могло бы обратить на себя внимание, и весьма подходящее к моему амплуа.

Случилось, однако, так, что один странствующий приказчик, с которым я познакомился в прошлогодние каникулы, когда он проезжал по Оверни, оказался в Турине одновременно с нами и узнал мое лицо на сцене и мое имя на афише. Он сделал попытку встретить меня в кафе, где я бывал иногда после представления; но в тот вечер я туда не пришел. На другой день он уехал, и я упустил случай предупредить его, чтобы он сохранил мою тайну, если ему случится опять побывать в Арвере.

Он попал туда через два месяца после этого и не преминул осведомиться обо мне. Никто не мог ему сказать, где я и что я делаю. Тогда то ли из болтливости, то ли из желания успокоить моих обеспокоенных друзей, он рассказал им правду. Он видел меня собственными глазами на подмостках театра.

Сначала эта новость вызвала только глупое удивление, а затем пошли комментарии и расспросы. Хотели знать, много ли я зарабатываю денег и богатею ли я. Разбогатеть — это в Оверни критерий добра и зла. Ремесло обогащающее всегда почтенно, ремесло не обогащающее всегда постыдно. Странствующий приказчик не преминул сказать, что я стою на дороге, ведущей к голодной смерти и что, если я люблю слоняться по свету, было бы лучше разъезжать, торгуя вином.

Новость эта обошла в одно мгновение городок и дошла до моего отца. Вы помните, что он называл комедиантами циркачей с медведями и глотателей шпаг. Он пожал плечами и обозвал лгунами тех, кто так клеветал на меня. Он пришел к приказчику вот в эту самую гостиницу, где мы теперь с вами, и постарался разобраться, в чем дело. В восторге от той важной роли, которая выпала ему на долю в глазах встревоженного отца семейства и пораженного населения, он немного восстановил мою честь, заявив, что я не фокусничаю и не пляшу на канате; но он объявил, что я веду ненадежный образ жизни, что я, вероятно, приобретаю все те пороки, которые порождает жизнь приключений, и что вырвать меня из увлекающей эксплуатирующей меня среды — значило бы оказать мне услугу.

Мой бедный отец ушел от него очень опечаленным и задумчивым; но он до такой степени доверял мне, что не захотел сообщить мне о своем первом впечатлении. С терпением крестьянина, так умеющего выжидать, чтобы хлеб вырос и созрел, он стал ждать моего будущего письма для того, чтобы составить себе мнение. Я писал ему ежемесячно, и все письма мои сводились к тому, чтобы успокоить его. Я не рассказал ему ничего о наших ужасных приключениях и только давал отчет в своих занятиях, не объясняя ему, что это за занятия и какая у них цель.

Он успокоился. Я был хороший сын, я не мог его обманывать. Если я был комедиантом, значит, это занятие почтенно и умно, и он об этом не может судить; но в глубине души у него остался печальный осадок, и он стал чаще посещать церковь, чтобы молиться за меня.

Глубоко верующий, он никогда не был набожным. Теперь он сделался им, и священник приобрел над ним большое влияние. И вот мало-помалу его опасения в нем пробудили и стали поддерживать. С его доверчивой апатией начали бороться, меня выставили в его глазах как заблудшую овцу, а потом как закоренелого грешника; наконец, ему раз объявили, что если он не вырвет меня из когтей сатаны, то я буду проклят, умру постыдной, а пожалуй, и ужасной смертью и что я не буду погребен в священной земле, но выброшен на съедение псам.

Для него это было последним ударом. Он вернулся домой уничтоженный, а на другой день его нашли почти мертвым в постели. Ризничий, бывший его близким другом, моя бедная крестная — добрая дура, и старуха Ушафоль — злая дура, своими глупыми речами и сумасбродными идеями только еще более растравили отчаяние отца и чуть не убили его.

Когда я увидел, что он вне опасности, я поклялся ему, что не покину его больше никогда иначе, как с его полного согласия, и он снова взялся за свой заступ. Я заставил молчать наших глупых друзей и попытался разъяснить отцу свое решение и постепенно добиться его согласия на то, чтобы я был актером. Это было нелегко; за свою болезнь он оглох, и голова его не прояснялась. Я заметил, что размышление утомляло его и что какая-то тайная тревога задерживает его полное выздоровление. Я принялся за садовые работы и притворился, что нахожу в них большое удовольствие; лицо его просияло, и я увидел, что в уме его произошел полный переворот. Некогда, желая, чтобы я был бароном, он не давал мне даже прикоснуться к своим инструментам. Отныне, воображая, что я буду проклят, если вернусь на сцену, он видел для меня спасение и честь только в простой работе и в прикреплении моего существа к тому клочку земли, куда он приковал самого себя.

Все попытки мои были тщетны. Для споров со мной он не находил слов, но он опускал голову, бледнел и уходил разбитый ложиться в постель. Я отказался от своего намерения. Эта неизменная кротость, это удручающее молчание хорошо доказывали мне невозможность для него понять меня и непобедимую власть над ним его idée fixe о проклятии, ожидающем меня. Когда великодушная и нежная душа, подобно его душе, допустила раз это верование, она замкнута навсегда.

Доктора предупредили меня о вероятности еще одного или нескольких повторений, и очень серьезных, этой внезапной болезни. Я не захотел рисковать ускорением ее возвращения и покорился; я сделался садовником.

Тем не менее, мне хотелось распроститься с моей второй семьей, с Белламаром, а главное — с Империа. Я узнал случайно, что они находятся в Клермоне, и, так как я оставил им на хранение часть своих вещей, я легко добился от отца нескольких дней свободы для окончания своих дел на стороне, поклявшись ему, что вернусь через неделю.

Я нашел труппу в неважном положении, хуже обыкновенного; они не хотели трогать последних, оставленных мною в кассе бумажек. Я потребовал, чтобы их пустили в ход и чтобы выплатили мне их потом по мелочам, по мере возможности и нимало не тревожась по этому поводу. Я уверял, что ничуть в них не нуждаюсь и что, осужденный остаться неопределенное время у себя в деревне, я обладаю личными, более чем достаточными средствами. Я лгал; у меня больше ровно ничего не оставалось. Я не хотел признаться в этом отцу и не просил у него ничего другого, как разделить с ним кров и кусок хлеба в уплату за свою поденную работу.

Но прежде чем расстаться с Империа, я решил покончить совсем с той упорной надеждой, которой никогда не мог убить в себе, и попросил ее выслушать меня внимательно и не прерывая в присутствии Белламара. Она согласилась, но не без некоторого беспокойства, которого не сумела скрыть от меня. Белламар сказал ей при мне:

— Дочь моя, я отлично знаю, о чем будет речь, я давно угадал, в чем дело. Ты должна выслушать Лоранса без боязни, без чопорности и отвечать ему без недомолвок и без утайки. Я не знаю твоих секретов, я не имею никакого повода и никакого права тебя допрашивать, но Лоранс должен узнать их, составить о них мнение и вывести из них заключение, как ему вести себя в будущем. Отправимся втроем за город, я оставлю вас поговорить вдвоем. Я не хочу ни выражать свое мнение, ни оказывать какое-нибудь давление, прежде чем Лоранс не выскажется тебе свободно и откровенно.

Мы углубились в небольшое тенистое ущелье, где протекал прозрачный ручей, и Белламар оставил нас, заявив, что вернется через два часа. Империа производила на меня впечатление смиренной жертвы, приготовившейся к тяжелому испытанию давно грозящего и совершенно бесполезного признания.

— Я отлично вижу, — сказал я ей, — что вы тоже угадали, что я скажу, что вы меня жалеете и никогда не полюбите; но утопающий человек хватается до последней минуты за все, что попадается ему под руку, а я вступаю в такую жизнь, которая будет для меня умственной смертью, если я не внесу в нее немного надежды. Не считайте же бесполезным мое желание приготовиться к крушению, пожалуй, худшему, чем тогда, в Адриатическом море.

Империа закрыла лицо руками и залилась слезами.

— Я знаю, — сказал я, целуя ее мокрые руки, — что вы питаете ко мне дружбу, настоящую дружбу.

— Да, — сказала она, — глубокую, огромную дружбу. Да, Лоранс, когда ты мне говоришь, что я тебя не люблю, ты меня страшно терзаешь. Я не холодная, я не эгоистка, я не неблагодарная и я не дура. Твоя привязанность ко мне была великодушна, ты выдавал свое чувство только невольно, в редкие минуты лихорадки и экзальтации. Когда ты пламенно признался мне в нем на скале, ты был не в своем уме, ты был при смерти. Позднее, и почти всегда, ты так хорошо скрывал и побеждал чувство, что я сочла тебя совершенно исцелившимся. Я знаю, что ты сделал все, чтобы забыть меня и заставить меня верить, что ты более обо мне не думаешь. Я знаю, что у тебя были случайные любовницы, что ты бросился очертя голову в развлечения, быть может, недостойные тебя, после которых ты бывал печальным и почти во власти отчаяния. Не раз, без твоего ведома, глаза твои говорили мне: «Если я недоволен сам собой — это ваша вина. Надо было дать мне хоть надежду, я был бы целомудрен и верен». Да, мой милый Лоранс, да, я знаю все это, и я бы могла продиктовать тебе все то, что ты хочешь сказать мне. Может быть… если бы ты был мне верен без всякой надежды… Но, нет, нет, я не хочу тебе этого говорить, это было бы чересчур романтично и, пожалуй, неправдиво; ты был бы еще совершеннее, чем теперь, ты был бы героем рыцарских времен, я, пожалуй, влюбилась бы в тебя, мне пришлось бы или победить свою любовь или уступить ей; победить ее — значило бы причинить тебе большое горе; уступить ей — было бы для меня угрызением совести и отчаянием. Послушай, Лоранс, я не свободна, я замужем.