— Столько же, сколько приблизительно и вам, тридцать лет.

— Нет, мне двадцать шесть. Разве мне можно дать тридцать на вид?

— В сумерках я вас плохо вижу.

Он продолжал печально:

— Напротив, я думаю, что вы хорошо видите. Я потерял четыре года жизни, раз лицо мое кажется на четыре года старше. Я не выпью ничего лишнего сегодня ночью, и если вы хотите идти завтра к Вольпи, я постучусь в вашу дверь в четыре часа утра. Я знаю, что к полудню вам нужно быть в городе. Мне говорил о вас сборщик податей и сказал, что вы прекрасный человек.

— Спасибо, я рассчитываю на вас.

— Хотите пойти взглянуть на настоящий овернский танец, прежде чем уйти?

— Я даже протанцую его с вами, если мне это позволят.

— С восторгом, но я должен тогда представить вас, как своего друга!

— Хорошо! Нет ничего невозможного в том, чтобы я стал действительно вашим другом.

— Вашими бы устами да мед пить.

Он нравился мне, это было несомненно, и каково бы ни было ужасающее заблуждение, в котором обвиняла его хозяйка «Великого Монарха», возбуждаемое им во мне любопытство переходило почти в симпатию.

На площадке, куда он меня привел и где действительно было шумно, жарко и пыльно, меня приняли с большим радушием и предложили пить, сколько мне вздумается.

— Нет, нет, — крикнул им Лоранс, — он не пьет, но он танцует. Послушайте, приятель, будьте-ка моим визави.

Он пригласил новобрачную, а я пригласил высокую некрасивую крестьянку, которую час тому назад видел под руку с ним. Я думал, что этот выбор не возбудит ничьей ревности, но скоро я заметил, что за нею очень ухаживают, может быть, потому, что у нее был веселый и смелый вид, а может быть, также и потому, что она была умна. Мне хотелось бы поговорить с нею о Лорансе, но стоявший кругом гвалт не позволил мне начать путного разговора.

Лоранс танцевал передо мной и несомненно проделывал это с кокетством. Он снял свою шелковую одежду и жилет, подобно другим. Его рубашка, пока еще безупречной белизны, обрисовывала тонкую талию, широкие плечи и выпуклую грудь; густые волосы, черные как смоль, вились от пота, а глаза, незадолго перед тем потухшие, пылали огнем. Он обладал грацией, сопутствующей красивому сложению, и хотя танцевал классический танец bourrée[1] как настоящий крестьянин, он превращал этот тяжелый и однообразный танец во что-то характерное, полное оживления и пластики. Сначала движения его были не очень уверенными вследствие выпитого, но через несколько минут это прошло, и мне показалось, что он старается предстать передо мною во всеоружии всей своей физической красоты для того, чтобы рассеять дурное мнение, внушенное им мне при первом взгляде.

Спрашивая себя, с какой это целью он изъездил почти всю Францию, я вдруг подумал, что он мог быть натурщиком. Когда мы вернулись в кабачок и его попросили спеть, я вообразил себе, что он был странствующим певцом; но голос его был свеж, и он исполнял местные песни с прелестной простотой, не присущей уличному артисту.

Мало-помалу мысли на его счет спутались. Мне было жарко, и я выпил доверчиво несколько стаканов светло-красного вина, казавшегося весьма невинным, а на деле необыкновенно крепкого. Я почувствовал, что если не хочу подать дурного примера тому, кому я только что читал нотацию, и не хочу, чтобы мадам Ушафоль обвинила меня в каком-нибудь «ужасающем заблуждении», то мне пора устраниться от вакхических возлияний. А потому я ловко удрал и, возвращаясь в город, чувствовал, к своему смущению, что иду не очень прямо, что телеграфные столбы двоятся у меня в глазах и что мне хочется смеяться и петь совершенно необычным манером.

По мере того, как мне казалось, что я приближаюсь к городу, смущение мое увеличивалось. Ноги наливались свинцом, а после продолжительной ходьбы я убедился, что город больше не на холме или что я нахожусь не на дороге в город. Хорошее положение для чиновника, а особенно для человека из самых умеренных, никогда в жизни своей не бывавшего пьяным!

Я подумал, ибо мозг мой работал совершенно ясно, что хмель этот чересчур скоро одолел меня и, должно быть, так же скоро пройдет. Я решил подождать, чтобы он рассеялся, и, заметив какую-то стоявшую раскрытой настежь лачугу, по-видимому, заброшенную, вошел в нее и бросился на кучу соломы, не обращая внимания на соседство осла, спавшего стоя, уткнувшись мордой в свое пустое корыто.

Подобно ослу я заснул таким же мирным сном. Когда я проснулся, день уже начинался, а осел все еще спал, хотя беспокойно переминался с ноги на ногу, позвякивая время от времени привязывавшей его цепью. Не без некоторого труда сообразил я, почему очутился в этом месте и в такой компании. Наконец память ко мне вернулась, я встал, отряхнул свою одежду, пригладил волосы, восстановил немного свою честь в своих собственных глазах, констатировав, что не потерял своей шляпы, и, чувствуя себя совершенно трезвым, направился без труда по дороге к гостинице «Великий Монарх», говоря себе, что мадам Ушафоль не преминет приписать мое позднее возвращение какому-нибудь любовному похождению. Я едва успел умыться и проглотить чашку кофе, как ровно в четыре часа в мою дверь постучался красавец Лоранс. Он совсем не спал, он протанцевал и пропел всю ночь, но пьяным не напился, сдержал данное мне слово. Уйдя со свадьбы, он окунулся в реку, и эта ванна освежила и подбодрила его; он хвалился тем, что плавает и ныряет не хуже дикой утки. Он был весел, деятелен, великолепен и помолодел на четыре года. Я искренне поздравил его с этим, но не мог преодолеть стыда, когда он заметил, что постель моя осталась нетронутой. О, подлость! Я осмелился ответить ему, что проработал всю ночь; к счастью, единственным свидетелем моего стыда был осел, неспособный выдать меня.

Лоранс поужинал в два часа ночи, ему не хотелось теперь ни есть, ни пить. Весь его багаж составляли палка и альбом, на который он дал мне взглянуть. Рисовал он очень хорошо, передавая природу смело и достоверно. Мы пошли прямо по полям и скоро стали подниматься на гору по очень трудной, но скрашенной прелестными тенистыми уголками дороге.

Разговор завязался всерьез только тогда, когда мы добрались до мрачных скал, откуда Вольпи низвергается в глубокое и тесное ущелье. Это чрезвычайно красивое место, но к нему очень трудно добраться.

Мы пробыли там два часа, и там-то Лоранс открыл мне ужасную тайну своей жизни.

Я вычеркиваю разговор, который довел его мало-помалу до этого излияния. Он искренне признался мне, что давно уже испытывает потребность высказаться перед таким человеком, который был бы достаточно снисходителен и цивилизован для того, чтобы понять его. Ему казалось, что я именно такой человек. Я обещал, что ему не придется раскаиваться, и он рассказал мне следующее.


Я знаю, что я красив; я не просто об этом слышал — мне это было сказано при таких обстоятельствах, которых я никогда не забуду. Впрочем, я достаточно артистически образован для того, чтобы знать, что составляет красоту, и знаю, что обладаю всеми требуемыми качествами.

Вы скоро воздадите по справедливости отсутствию во мне тщеславия, как только узнаете, что именно красота и есть источник моих самых больших огорчений. Я любил женщину, оттолкнувшую меня потому, что я не был уродлив.

Вы знаете, что меня зовут Пьером Лорансом и что я сын крестьянина, теперь садовода и огородника. Мой отец — лучший из людей, совершенно необразованный, что нисколько не мешает мне обожать его прямоту и мягкость. Дядя мой, барон Лоранс — выскочка, произведенный во дворянство Луи-Филиппом и разбогатевший в промышленных предприятиях. Он поселился в Нормандии в великолепном старом замке, где я навестил его раз по окончании учебы по приказанию отца, верившего в дядину память и в его обещания. Не знаю, эгоист ли он, презирает ли он скромное происхождение своей семьи, или просто я не имел дара понравиться ему. Несомненно то, что, сорвавшись со школьной скамьи, пропитанный новыми идеями и обуреваемый необузданной гордостью, я, должно быть, дал ему понять, что явился к нему не по собственному побуждению и предпочту умереть, чем разделить его взгляды и позариться на его наследство. Словом, он спросил меня, в чем я нуждаюсь, а я заявил ему напрямик, что не нуждаюсь ровно ни в чем. Он сказал мне, что я красавец, потому что похож на него, что он рад меня видеть, но собирается выйти из дому по делам службы. Я уехал обратно в Париж, даже не развязав ремней своего чемодана; это было семь лет тому назад, я больше никогда не видал дядю и никогда ему не писал. Я совершенно уверен, что он лишит меня наследства: он холост, но имеет домоправительницу. Я на него за это нисколько не сержусь. Я знаю, что, несмотря на его преданность всем правлениям, он очень честный человек. Он мне ничего не должен и упрекать мне его не в чем. Он сам составил себе состояние, он имеет право распоряжаться им, как ему угодно.

Отец мой не относился к этому делу так философски. Если он принес разные жертвы для моего образования, так это в надежде видеть меня бароном, и это не моя вина. Я не желал ничего лучшего, как быть крестьянином. Мне было хорошо в нашей скромной среде, и всякий раз я возвращался в нее, сожалея, что покинул ее. В настоящее время мое единственное удовольствие заключается в поливке цветов и овощей нашего сада, стрижке деревьев и катании тачки, и пока я всем этим занимаюсь, я заставляю старика-отца отдыхать.

Я люблю своих товарищей детства. Их простые манеры мне не противны и, насколько я могу заглушать в себе свои терзания, я пытаюсь всегда делать это в их обществе. Пить и петь, работать и болтать с этими славными людьми, — вот мои лучшие забавы.

Все скажут вам здесь, что я человек очень добрый, очень честный, очень скромный и преданный. Только буржуазия обвиняет меня в том, что у меня нет честолюбия и определенного ремесла, точно возделывать землю не есть ремесло!

Мой отец пользуется достатком, удовлетворяющим все его нужды, у него помещен на проценты капитал тысяч в двадцать франков, и он никогда не заплатил за меня самого пустячного долга. Я же унаследовал десять тысяч франков от матери и растратил их, сейчас узнаете, как.