Я почувствовал, что кровь бросается мне в голову и что я способен бросить вызов барону за то, что он поверил и продолжал верить в такую ложь брата.

— Как его здоровье? — спросил я поспешно. — Я только об этом пришел узнать; надеетесь ли вы спасти его?

— Да, да, фью… фью… мы надеемся.

— Хорошо. Когда он поправится, потрудитесь сказать ему, что я не хотел уехать отсюда, не оставив ему своего адреса на случай, если бы он пожелал вторично помериться со мной, — и я передал ему имя и адрес моего отца, который он взял и на который взглянул бессмысленным взором, говоря:

— Померяться вторично!.. Да нет же!.. К чему? С кем это? Лоранс, фью… фью… садовник и огородник, это не вы?

— Это мой отец!

— Значит, вы не дворянин? А говорили, фью… фью… что вы из хорошей семьи!

— Извините, пожалуйста, я действительно из хорошей семьи.

— Ну, если так… я не понимаю…

И его удивление выразилось таким продолжительным насвистыванием, что я воспользовался этим для того, чтобы пожать плечами и удалиться.

Выходя, я встретил одного из поручиков, моих сообщников по гонкам, и он задержал меня на добрую четверть часа, разговаривая о моей дуэли. Я собирался уж проститься с ним и уйти, когда до нас долетели звуки странного и таинственного дуэта из открытых окон первого этажа; это было посвистывание двух человек, как бы репетировавших какое-то упражнение, то подавая друг другу реплику, то сливаясь в унисон.

— Капитан вне всякой опасности, — сказал мне молодой офицер, — он насвистывает с братом, я узнаю его «фью-фью».

— Как, вы уверены? Третьего дня он был при смерти, а сегодня он напевает?..

— Ну да, я уверен, что когда он был на три четверти мертв, он мысленно насвистывал, а когда он умрет в самом деле, он будет насвистывать в вечности.

— Но разве в его теперешнем состоянии его болван брат не должен бы скорее заставить его молчать, чем подстрекать его?

— Если вы думаете, что они знают, что делают, то вы приписываете им гораздо более рассудительности, чем ее было у них когда-либо. Это смешное подражание дудке, подбирающей музыкальные отрывки, было дано им Провидением для того, чтобы прикрывать в их собственных глазах и открывать другим пустоту их голов.

Таким-то образом я уехал от пронзенного мною насквозь Вашара, никогда более не предъявлявшего ко мне других требований.

Теперь я перейду поскорее к главным событиям моего рассказа и умолчу о той массе неприятных или комичных приключений, что случаются ежедневно в жизни путешественников, а особенно в жизни актеров. Из всех бродячих людей мы самые большие и насмешливые наблюдатели человеческой жизни, потому что мы ищем повсюду типов для подражания. Всякое смешное или эксцентричное лицо представляет собой модель, позирующую перед нами помимо своей воли. Для актеров-комиков жатва бывает богатая и непрестанная. Актеры на серьезных ролях, особенно любовники, обладают меньшими преимуществами. Они могут изучать манеры, выражение, костюм и тон, но им редко случается (если допустить, что вообще случается) видеть и слышать в жизни ту страсть, которую они должны выражать на сцене с прелестью или с энергией. Но, к их счастью, они обыкновенно одарены небольшим умом и довольствуются стереотипными и заученными наизусть позами и интонациями. К своему несчастью, я был наделен некоторой долей здравого смысла и рассудительности и находил, что эта манера играть точно так же, как другие, просто удобная уловка избавиться от всякого серьезного труда и настоящего вдохновения. Я поведал свои заботы Белламару.

— Ты прав, — отвечал он мне, — я могу научить тебя только тем внешним приемам, что прикрывают недостаток внутреннего содержания. Всякий должен выражать то, что от него требуется, следуя своей собственной натуре, а великие артисты те, которые черпают все в самих себе. Познай самого себя, испробуй себя и рискни.

Тщетно употреблял я все усилия. Я был полон страсти, но не мог выразить ее ни на сцене, ни в действительной жизни. Эта необходимость скрывать мою любовь от той, которая внушала ее, была, может быть, чересчур тяжелым усилием для моей воли, чересчур большим самопожертвованием. Я не мог найти для фикции того тона, которого недоставало для моего внутреннего волнения. В Божанси, где я вторично себя попробовал, ко мне не вернулось то вдохновение, что охватило меня в Орлеане в день дуэли. Товарищи мои нашли, что я очень хорош, а по-моему, это означало, что я вполне посредственен. Однако же я добился успеха в одном: я сбросил с себя свой дерзкий или скучающий вид. Я был приличен, если в моей роли попадался оттенок застенчивости, я передавал его натурально, — одним словом, я нашел подходящий вид для моих лет и моего амплуа. Я стал сносен, но должен был навсегда остаться бесцветным, и хуже всего было то, что Белламар этим довольствовался, а товарищи мои к этому привыкли. Они меня любили; они теперь полюбили меня настолько, что не требовали от меня ничего, кроме того, чтобы я оставался с ними, и не замечали больше моих недостатков.

Империа думала так же. Она говорила, что я слишком красив для того, чтобы не нравиться публике. А труппа не могла обходиться без меня потому, что я был добр и мил.

Впрочем, цель моя была достигнута во всем, что касалось настоящего: я стремился только к тому, чтобы жить подле нее, не будучи ей неприятным. Но что касалось будущего, то я нисколько не видал перед собой возможности обогащения или славы, что позволило бы мне мечтать стать ее опорой, и мне приходилось жить изо дня в день веселым баловнем, счастливчиком с виду, а в сущности с отчаянием в душе.

По отъезду из Божанси случилось со мной одно очень романтическое приключение, оставившее след в моей жизни. Я могу рассказать вам о нем, никого не компрометируя.

Мы должны были проехать в Тур, не останавливаясь в Блуа, где в то время подвизалась другая труппа. Леон спросил Белламара, не может ли он позволить ему задержаться в этом городе на один день. У него был тут какой-то приятель, упрашивавший его погостить у него. Белламар отвечал ему, что не желает ни в чем отказывать такому преданному члену труппы и что, впрочем, он сам рассчитывает остановиться в Блуа. Империа желала провести ночь в гостинице из-за Анны, расхворавшейся при выезде из Божанси и нуждавшейся в небольшом отдыхе.

Остальная труппа покатила дальше по дороге в Тур под предводительством Моранбуа. Белламар остановился с обеими молодыми актрисами в гостинице нижнего города, а Леон предложил мне переночевать вместе с ним у его друга, которому будет весьма приятно познакомиться со мной и оказать мне гостеприимство. Я принял приглашение, но только с условием, что приду туда после спектакля и что он представит меня своему другу лишь на другое утро; Белламар дал и мне суточный отпуск.

— Не стесняйся, — сказал мне Леон, — друг мой холостяк, и мы будем пользоваться у него полной свободой. В какой бы час ты ни явился ночью со своим чемоданом, привратница откроет тебе и проведет тебя в твою комнату. Я предупрежу, и на тебя будут рассчитывать, не поджидая тебя.

Он дал мне адрес и кое-какие указания, а потом мы расстались. Мне было любопытно взглянуть на игравшую тут труппу и узнать, хуже или лучше меня остальные провинциальные любовники. Они оказались хуже меня, что меня ничуть не утешило. Во время представления над городом разразилась ужасная гроза, и дождь все еще лил потоками, когда публика стала выходить после спектакля среди суматохи экипажей и зонтиков.

Я встретил подле театра одного молодого артиста, с которым был немного знаком в Париже и который увел меня в ближайшее кафе пережидать ливень. Он даже предложил мне разделить его комнату совсем поблизости от театра и старался отговорить меня от ночных поисков ожидавшей меня квартиры в старом городе по ту сторону холма в пустынных кварталах, где, по его словам, мне будет весьма трудно найти дорогу. Я побоялся, что, несмотря на свое обещание, Леон нарочно не ложился спать в ожидании меня, и как только небо немного прояснилось, я пустился на поиски дома № 23 по указанной мне улице, названия которой я попрошу у вас позволения не припоминать.

Действительно, мне пришлось долго искать, подниматься по бесчисленным крутым лестницам, ориентироваться наугад в живописных узких темных и совершенно пустынных улицах. На башенных часах какой-то старой церкви пробил час ночи, когда, наконец, я убедился, что попал на ту улицу, которую так искал, и стою перед дверью дома № 23, слабо освещенной луной. Действительно ли это № 23? Не 25 ли? Я собирался позвонить, когда в двери отворилось окошечко, точно мое приближение услыхали; на меня взглянули, затем открылась дверь, и старая служанка, лица которой я даже не разглядел, спросила меня шепотом:

— Это вы?

— Конечно, я, — отвечал я, — тот самый друг, которого ждут…

— Тише! Тише! — продолжала она. — Идите за мной.

Я подумал, что все спят или что в доме есть больной, и последовал на цыпочках за своей собеседницей. Она была в маленьких туфлях и шла точно призрак в своем белом чепчике, скрывавшем лицо. Я поднялся за нею по витой лестнице в стиле Возрождения, слабо освещенной ночником, но показавшейся мне прелестной работы. Я был в одном из тех старых, хорошо сохранившихся особняков, что составляют достопримечательность и украшение провинциальных городов, а особенно Блуа. В первом этаже старуха остановилась, открыла дверь с замком тонкой работы и сказала мне:

— Входите и — главное — не выходите больше!

— Никогда? — сказал я ей, смеясь.

— Тише! Тише! — продолжала она боязливым шепотом, прикладывая палец к губам.

Тогда я разглядел ее суровое и бледное лицо, которое показалось мне фантастичным и которое скрылось в темноте лестницы точно призрак.

— Очевидно, — подумал я, — в этом прелестном доме кто-то лежит в агонии. Веселья в этом мало, но, быть может, я буду полезен Леону в такую тяжелую минуту.