Люша с Марысей не спят. Люша в лицах рассказывает, как кидали бомбы, как рабочие печатали воззвания, как правили суд. Всплескивает руками, взбрыкивает ногами, мечется, круглит глаза, вцепляется руками в непролазную шевелюру. Марыся утишает подругу, чтоб не слишком шумела, но то и дело сама ахает и охает, закрывая рот ладошкой.

– Шпионов сразу к стенке и в расход! Хлоп – и нету!

– А вдруг – ошибка?! – ахает Марыся. – Да и живая ж душа…

– Когда сходятся в решительной схватке класс эксплуататоров и класс эксплуатируемых – тут не до сантиментов! – с чужого голоса говорит Люша и добавляет от себя: – Так ведь и тех, рабочих, гвардейцы после постреляли – ужас сколько. Все по-честному.

– Люшка, а мы с тобой – какой же теперь класс?

– Ты, Марыська, – наемная работница, судомойка, самый что ни на есть пролетариат, – четко отвечает Люша. – А я – сирота-побродяжка, деклассированный элемент.

– Это почему это? – подозрительно спрашивает Марыся. В различных определениях их классовой принадлежности ей чуется какая-то обида.

– Феличита где? – не отвечая, спрашивает в свою очередь Люша.

– Бегает где-то. Третьего дня вроде видала, Ботька ее за хвост таскал, она его за палец кусила. Как ты уйдешь, так и она тоже пропадает. И чего ей с тебя? – с досадой добавила Марыся. – Кормлю-то ее я, да и у тебя особой к ней любви что-то незаметно…

– Я собачье слово знаю, – равнодушно ответила Люша. – У меня дома, в Синей Птице, знаешь сколько псов было? Я их сама сосчитать не могла. И все Феличитке не чета – здоровые, мохнатые, зубастые… Значит, так. Завтра с утра я побегу смотреть, как солдаты станут баррикады растаскивать. Может, из пушки еще стрельнут? Интересно. И разузнать, как там все – кто живой остался, кого убили и вообще. А на тот день – воскресенье… Пойдем на Трубу Феличиту продавать. Значит, сегодня вечером будем ее мыть. Как явится, привяжи ее и малым накажи, чтоб не отпускали. Мыло я у студента украла, а ты из трактира таз возьми и гребень приготовь…

– Вот еще – хорошее мыло на собаку тратить! – фыркнула Марыся. – Да я лучше завтра сама с ним в Сандуны схожу, меня ж студенты в корыте не купали! А для Феличитки у солдатки на копейку возьму.

– А вот и дура! – огрызнулась Люша. – Барыне в собачке что? – первым делом на руки и нос в шерсть суют. Им главное – чтоб пахло приятно! А чем она после солдаткиного мыла пахнуть будет, а? Если обмылок останется – тогда твое, а так – не обессудь.

Марыся тяжело вздохнула, признавая правоту подруги.

– А почему ты всегда дом свой Синей Птицей зовешь? Что за блажь?

– Отчего ж блажь? – удивилась Люша. – Испокон ведется. Дома людей небось не хужее. И жизнь у них часто длиннее человеческой. Как же без имени? Вот и у нас на Хитровке все дома по именам – дом Малкиеля, дом Шипова, и даже трактиры по именам – «Каторга», «Пересыльный».

– Так причина ж тому есть. Дома – как владельца зовут или звали. А «Каторга» – потому что, как с каторги бегут, так там и ошиваются. А у тебя чего?

– А у меня вот чего… – Люша вытянулась, закинула за голову руки (узкие локти треугольничками торчали вверх) и прикрыла глаза. – У нас главная гостиная, где балы давали, называлась голубой зал и была двухсветной. Нижние окна обычные, французские, в выходом на террасу, а в верхних окнах витражи в три цвета – голубой, синий и фиолетовый. По бокам-то все цветы, цветы и волны какие-то. А вот в центральном окне – синяя птица с распростертыми крыльями. Летит она над миром… полями, лесами, океанами…

– Красиво… – протянула Марыся. – Скучаешь за домом-то?

– Так нет же его больше. По чему скучать? По головешкам? Пустое дело…

– Обидно. Как отец помер, это ж твое было бы, если не врешь все, конечно. Богатая была бы. А теперь…

– Ничего, – сквозь зубы пробормотала Люша. – Я как в возраст войду, за все поквитаюсь. За нянюшкину смерть. И за свою здешнюю жизнь. Я ждать умею.

– С кем же квитаться? – удивилась Марыся. – Ты ж сказала: крестьяне усадьбу пожгли. Разве всей деревне мстить станешь?

– Деревня пускай. Отец их разозлил, плату за землю поднял, агитаторы с толку сбили, сеяться нечем, вот и пустили красного петуха… Это прошлое. Но нянюшку сожгли и меня чуть-чуть не прикончили – это отдельный разговор, об отдельном человеке, и ему срока нету…

– Кто ж этот злыдень, что девчонке и старухе смерти пожелал? – ахнула Марыся. – И какая ему в вашей смерти выгода?

– Много будешь знать, состаришься скоро.

Помолчали.

– А я, Люшка, вот чего… – мечтательно сказала наконец Марыся. – Когда в силу войду, заведу свой трактир. Назову «У Марыси».

– Вона как… – Люша приподнялась на локте, попыталась в потемках заглянуть в лицо подруге. – А я полагала, тебе уж трактиры обрыдли… Думала, ты замуж пойдешь. За мещанина или, если повезет, купеческого сынка окрутишь… А чего? Ты же, в отличие от меня, на лицо пригожая, и фигура вся при тебе…

– Не, я свое дело хочу. Замуж – оно конечно, это я не прочь, если человек добрый найдется и руки не станет распускать. А все равно… Я уж все придумала, послушай, как оно будет: значит, по обеим сторонам печи с изразцами, чтоб зимой греться можно было, и рядом длинные столы из сосновых обязательно досок – от них дух лучше идет – это для черной публики, чтобы щец похлебать с хлебом или пирожков там с требухой… А наверху такой как будто балкон, и лестница туда ведет с красной дорожкой, и с одной стороны половой стоит во всем белом, а с другой стороны – пальма… – (Люша усмехнулась Марысиным прожектам, но ничего не сказала. Усмешка перешла в зевок.) – Спереди – окна такие большие, как у Филиппова, может, даже с витражами, как у тебя в доме, только чтобы не синь синяя, а веселенькое что-нибудь – красное с зелененьким, к примеру. А там наверху столики на четверых, со скатертями чистыми в красную и белую клетку. А по бокам красные бархатные диваны и фисгармония, или еще лучше – евреи чувствительно на скрипочках играют. Или певица – в парике, с пудрой и в длинном платье. И на каждом столике свечечка, а наверху – лампы, а по углам пальмы, и цветы живые цветут, а на стенах картины висят, и клетки с канарейками, и ящики стеклянные, забыла как называется, а в них рыбы плавают и еще всякие гады…

– Аквариум. – Люша снова зевнула. – Марыська, может, тебе лучше сразу зверинец завести и оранжерею, а? Зачем тебе трактир?

– Ничего ты, дурочка, не понимаешь в мечтаниях честной девушки! – официально обиделась Марыся.

– А откель же мне в них понимать-то? – искренне удивилась Люша. – Если я честных девушек и не видала никогда… Давай лучше спать, Марыська, я ж, как рассветет, побегу уже…


Еще с Неглинного проезда несется собачий лай и птичий гомон.

Ружейные охотники, любители птиц и просто зеваки толкутся на Трубной площади, где по случаю воскресенья раскинулся рынок. На специальных подставках висят клетки – щеглы, канарейки, соловьи, скворцы, пеночки. Голуби всех пород – от обычных сизарей до изысканных, как японская хризантема, турманов. Справа в корзинах – индюки, гуси, утки и, как упавшая на брусчатку радуга, петухи. В отдельном углу – рыболовные принадлежности, корм для птиц и рыб, лески и в специальных сосудах лягушки – предсказательницы погоды.

Люша и Марыся идут рядом, но словно незнакомы между собой. Марыся вся такая приличная – в цветном полушалке поверх пальто, в маленькой шапочке набекрень и в ботиночках на пуговках. Люша – типичный хитровский мальчишка-оборвыш. Кудри спрятаны под мятым картузом, озябшие руки – в дырявых карманах. В руках у Марыси корзинка, накрытая синей тряпицей. Из-под тряпицы выглядывает любопытная собачья мордочка – черный нос, розовые блестящие кудряшки, глаза тоже черные, сверкают любопытно и отважно. Это – Феличита, собачонка, подобранная девочками в сточной канаве на Грачевке, – живая средь прочих уже захлебнувшихся новорожденных щенков. Выкармливали ее сначала молоком из пипетки, потом жеваным хлебом, потом – чем придется. Подросши, собачонка оказалась ушлая, самая настоящая оторва с Грачевки родом. Знала, когда промолчать и под лавку спрятаться, когда схватить и бежать, а когда и облаять и даже кусить неприятеля за икру. Шерсть имела тонкую и длинную, на груди и лапах белую, на спине палево-рыжую. Обычно ходила вся в репьях да в колтунах, ровно грязно-серого цвета. Когда же бывала отмыта, высушена в тепле и расчесана, превращалась в симпатичнейшего зверька с дивной волнистой шерстью, умными глазками и розовым язычком. Не собачка, а экзотический цветок. Именно в таком виде, с розовым бантом на шее, ее и продавали по воскресеньям на Трубной площади.

Собачий рынок обширен. Возле сеттеров, лягашей, борзых и гончих – солидные члены богатых охотничьих обществ. Возле дворняг – домовладельцы с окраин, желающие недорого прикупить цепного пса для охраны. Отдельный ряд – дрожащие левретки, кривоногие таксы, человекообразные щенки бульдогов за пазухой у владельцев…

– Девочка, какой породы твоя собачка?

– Лисабонская болонка, сударыня, – почтительно приседает перед купчихой Марыся. – Привезена с берега Атлантического океана, из страны Португалии.

– А чего ж продаешь такую редкость?

– Барыня моя стара и нездорова очень, уезжает за границу на воды, вернется ли – бог весть. С собой берет только любимицу Алисию. А прочих двенадцать велела раздать. По большей части среди знакомых разошлись – в знатные дома. Эта вот самая молодая – Феличита. Последняя. Барыня разрешила мне ее продать, себе сластей купить, а остальные деньги в храм пожертвовать – чтоб за здравие ее молились.

– Покажи собачку-то – здорова ли?

Марыся вынимает Феличиту из корзинки. Собачонка лупится глазками, часто дышит, поджимает хвостик под розовое брюшко.

– Чтой-то худая больно…

– Так они все у барыни в еде разборчивые, абы что не едят.

– А в комнатах не гадит? Ее же, красулечку такую, небось в спальне держать надо… А то у меня золовка купила таксу, так та ей все постели зассала…