— Чирилло… Чирилло…

Он тихо покачал головой:

— Вам не следует плакать, миледи. Разве я не твердил вам постоянно, что вы не должны волноваться? А лорд Нельсон? Ему лучше теперь? Ведь вы знаете, со времени Кастелламаре…

Нельсон вышел из темного угла, где стоял до сих пор:

— Я здесь, дон Чирилло…

Чирилло вздрогнул, сделал движение, как бы собираясь обратиться в бегство. Затем он опомнился, медленно подошел поближе и внимательно посмотрел на Нельсона. Легкая тень скользнула по его лицу.

— Боюсь, что не смогу быть вам полезным теперь, милорд. Инструменты у меня потеряны, а руки…

— Я не затем позвал вас, дон Чирилло. Миледи желала поговорить с вами, но, с вашего позволения, я тоже останусь здесь.

Слабая улыбка скользнула по лицу врача.

— Но если миледи пожелает посоветоваться со мной…

Неужели он все еще думал лишь о других, а не о себе самом? Эмма сгорала от нетерпения сказать ему все. Но он был так слаб, что у нее явилось сомнение: не повредит ли ему радость?

— Тут дело идет не обо мне, Чирилло. Я хотела сделать вам одно предложение… Но сначала… не правда ли, вы примете мое приглашение откушать у меня по-старому? Вы ведь знаете, за едой легче беседовать.

Эмма указала рукой на соседнюю комнату, где был накрыт стол. Она старательно обдумала меню — легкие кушанья, слабое вино были подобраны так, что подходили для изголодавшегося. На столе лежала белоснежная скатерть, между тарелками были брошены розы, нежно-красный, свет лампы уютно освещал комнату.

Какой-то стон вырвался у Чирилло, в его глазах сверкнул жадный огонек. Он подбежал к столу, протянул дрожащие руки, схватил маленький хлебец, хотел спрятать его за пазухой… Но тут же он опомнился, медленно достал обратно хлебец и нерешительно положил его на край стола.

— Нет, я не смею есть… Я знаю, вы хотите мне добра. Но… это напомнит мне о том, что было раньше. Я — человек, я слаб, могу впасть в искушение, а мне нужна вся моя сила, когда дело дойдет до последней, решительной минуты!

Эмма нежно коснулась его руки:

— До последней, решительной минуты? А если до этого не дойдет? Если все еще наладится?

Чирилло вздрогнул, широко раскрыл глаза, закрытые перед тем в желании избежать искушения от накрытого стола.

— Разве капитуляция будет признана королем?

— Не капитуляция, Чирилло, но все-таки он хочет оказать вам милость, если только вы сделаете то, что он потребует от вас.

Эмма рассказала ему все. Там, на столе, лежит бумага, ему стоит лишь набросать несколько фраз о своем раскаянии; попросить прощения, сознаться в республиканских заблуждениях, и завтра же он будет свободен и может идти, куда хочет…

Чирилло внимательно слушал ее с участливой серьезностью врача, выслушивающего жалобу пациента на свои страдания. Когда Эмма кончила, на его лице дрогнула бледная улыбка сожаления.

— Я могу идти, куда хочу? — медленно повторил он. — В последнюю ночь перед сдачей… разве не поклялся я пред всеми торжественной клятвой остаться верным в гонении и смерти нашей идее? Разве я не первый принес эту клятву? Если теперь я сделаю то, что хочет король, если я стану отступником ради своей жизни, разве сознание вероломства не будет сопровождать меня всюду, куда бы я ни пошел? — Он поднял голову и тепло посмотрел на Эмму: — Благодарю вас, миледи, за вашу доброту, но я не могу сделать то, что желает король. Свет назовет меня предателем!

Эмма удивленно взглянула на него:

— Свет? С каких пор доктор Чирилло заботится о мнении света?

— Правда, прежде я об этом не заботился. Тогда я жил только для себя и своей науки. Но потом… не знаю, поймете ли вы меня, миледи… я увидел перед собой высокую задачу — в глазах света надо было оправдать загнанную, оклеветанную идею. Если я сдамся теперь, как раз в то время, когда эта идея должна выдержать испытание, разве она не представится тогда в дурном свете? Разве ее не станут высмеивать, позорить, быть может — похоронят навсегда?..

— Да о какой идее вы говорите? О кастовых претензиях знати? Так разве это — ваша идея?

Чирилло снова усмехнулся:

— Вы имеете в виду аристократическую республику? Я не аристократ и не республиканец. Я даже не противник монархического принципа. Бывали короли, всем сердцем приветствовавшие мою идею, и все-таки я одобрял Партенопейскую республику, служил ей. Но она представлялась мне лишь переходной формой к чему-то лучшему, средством, способным сделать доступным для всех то, что теперь составляет удел лишь немногих. Разве не называли вы сами неразумными зверями лаццарони? А ведь у лаццарони — те же мысли, чувства, желания, как и у вас. Только все это у них грубее, отравлено низменными инстинктами. И вот чего я хотел: чтобы эти звери превратились в людей.

— И потому вы отреклись от монархизма…

— Да вовсе не от монархизма, миледи, а только от этих Бурбонов. Или вы думаете, что такой Фердинанд способен разлить вокруг себя просвещение?

— Но Мария-Каролина…

Тень скользнула по лицу Чирилло.

— Да, вначале я верил, надеялся на нее, когда она только что приехала в Неаполь… Она была молода, обладала живым умом, питала склонность ко всему прекрасному. Но затем, когда она разглядела пустого человека, стоявшего рядом с ней, когда после многократных родов ее поразила болезнь, когда все доброе стало вырождаться в ней, когда из необузданной жажды деятельности родилось властолюбие, из властолюбия — жестокость, нетерпимость, ненависть ко всем, дерзавшим противоречить, когда она приказала казнить юных мечтателей школяров, я понял, что она уже не может стать вновь прежней, что болезнь разрушила все величие, благородство, красоту ее души, что она никогда не станет воспитательницей своего народа. Разве не должен был я тогда отказаться от своего места при ней? Разве не значило тогда, что служение Марии-Каролине равносильно служению дурному делу?

Чирилло озабоченно поник головой и повернулся, чтобы уйти. Вдруг Нельсон вышел из своего угла. Страшен был его взгляд; он тяжело дышал, его голос звучал резко:

— Что вы сказали, Чирилло? Служить Марии-Каролине — значит служить дурному делу? А я, который служит ей… что вы скажете обо мне?

Чирилло вздрогнул, вскинув голову, — казалось, на его устах уже трепетало суровое слово. Но затем он спокойно посмотрел на Нельсона:

— Вы, милорд? Вы служите своему отечеству!

Лицо Нельсона покрылось густой краской.

— Я вас не понимаю. Не угодно ли вам выразиться яснее! Или вы боитесь?

Взор Чирилло гневно сверкнул.

— Я не солдат, милорд, и не моряк, как вы. Но неужели вы не думаете, что и врач должен обладать мужеством? Ну так хорошо! Служа Марии-Каролине, вы служите своему отечеству. И вы любите свою родину, считаете ее великой, прогрессивной. Она свободна, свободна! Это идеал государства. Гигантской башней высится она над всеми остальными, влачащими дни в рабстве, невежестве, суеверии. В вашем отечестве правит народ; ваш парламент является образцом правительства. Вы гордо смотрите на историю Англии. Вы называете законом необходимости то, что дорога к вашей свободе шла по трупам наших королей, что из деспотизма единого лица сначала родилось господство знати, а потом правовое само определение всех граждан. Но разве мы, милорд, сделали не то же самое, только бескровным путем, когда воспользовались позорным бегством труса, чтобы отделаться от этой карикатуры на монарха, когда мы пожертвовали свою жизнь, свою культуру разъяренному сброду невежд, воров, убийц? И все-таки Англия именует нас якобинцами, безбожниками, предателями и шлет своих свободных сынов душить жаждущих свободы сынов Неаполя, а, кроме того, уверяет, будто служит человечеству, служа Марии-Каролине! Но может ли быть правым дело, убивающее добро?

Чирилло сказал все это пламенным, страстным тоном. Но затем он в изнеможении прислонился к стене:

— Простите милорд, я увлекся… Я должен был подумать о том, что первая обязанность офицера — повиноваться приказаниям отечества, как и я верил, что должен повиноваться приказаниям своего… Трагической судьбе угодно было, чтобы мы стали врагами, хотя мы должны были бы быть братьями. Забудьте мои необдуманные слова и поминайте меня без злобы. Прощайте, милорд, прощайте, миледи… прощайте!

Чирилло в последний раз простился с Эммой взглядом и ушел. За ним дверь осталась полуоткрытой, и Эмма видела, как он протянул поджидающему его солдату руки. Кандалы со звоном защелкнулись на замок…

Нельсон стоял неподвижно…

— Милый! — шепнула Эмма. — Милый…

Она подбежала к нему, хотела приникнуть к нему. Но он падал в ее объятия — начался припадок…

XXXIV

Неаполь опять принадлежал Бурбонам. Первого августа флот праздновал годовщину Абукира, затем Нельсон вернулся с королем, Актоном, Эммой, сэром Уильямом в Палермо. Фердинанд устроил торжественный въезд. Затем настал черед раздачи наград «спасителям Бурбонов».

Фердинанд возвел Нельсона в сан герцога Бронтского, пожаловал ему богатое имение и ежегодную ренту в восемнадцать тысяч дукатов. Затем он вручил ему осыпанную бриллиантами шпагу, оставленную Карлом III в наследство сыну вместе с неаполитанским троном. Сэр Уильям получил портрет короля, оправленный в золотую, осыпанную драгоценными камнями раму. Мария-Каролина надела на Эмму дорогую золотую цепь, на которой висел портрет дарительницы; рамку этого портрета составляли отборные бриллианты, художественной группировкой образовавшие надпись: «Eterna gratitudine» («Вечная благодарность»). Кроме того, в возмещение потерянного Эммой при поспешном бегстве из палаццо Сиесса гардероба королева послала ей полную экипировку из шелковых платьев, кружевного белья, шляп, башмаков, шалей и пр.