— А уж эта властолюбивая гувернантка! — закричал он увидев Эмму. — Скажите ей, чтобы она не вздумала еще раз совать нос в дела, которые ее не касаются. Пусть я буду проклят, если не прогоню ее в тот же момент, как только она осмелится…

Его перебил адский треск, похожий на шум, — упала главная мачта. Фердинанд испуганно прижался к стене и в ужасе прислушался, что будет далее.

Эмма смотрела на него с презрительной улыбкой.

— На этот раз вашему величеству удалось избавиться от печальной судьбы отправиться на тот свет с проклятиями на устах. Но в будущем вашему величеству следует быть осторожнее. Или вы воображаете, что на том свете королевские грехи не учитываются?

Фердинанд уставился безумно испуганным взором на Эмму.

— Вы думаете? Вы думаете? — Он, дрожа, отвернулся и позвал плаксивым голосом: — Гарано! Гарано! Где Гарано?

От угла отделилась темная монашеская фигура Гарано. По-видимому, и он тоже сильно страдал от морской болезни.

— Ваше величество…

Фердинанд кинулся к нему, упал на колени, молитвенно сложил руки и, в то время как отец Гарано в изнеможении тащился обратно в свой угол, принялся порывисто шептать ему что-то на ухо. Он исповедовался, думая расквитаться этим с содеянным, а потом без угрызения совести продолжал грешить далее.


Словно предчувствуя, что будет буря, Нельсон приказал обить потолок, пол, двери, стены каюты королевы толстыми тюфяками; поэтому шум бури значительно смягчался, долетая как бы издали.

Посередине каюты стояла прочно привинченная к полу кровать, сделанная из массивного дерева, с высокими спинками и закругленными углами. На ней лежала Мария-Каролина — неподвижно, с бледным лицом, закрытыми глазами, скрещенными на груди руками.

Не нашел ли на нее приступ нервного столбняка, которыми она часто страдала после смерти Марии-Антуанетты? Эмма испуганно подбежала к кровати, склонилась к королеве…

Мария-Каролина спала, но из-под сомкнутых ресниц проступали слезы и капля за каплей медленно стекали по впалым щекам; она спала и плакала.

Эмма хотела осторожно отойти назад, но королева вдруг открыла глаза и спросила:

— Он умер? Не пришла ли ты сказать мне, что мой маленький Альберт умер?

Усталый тон ее голоса, мертвенная бледность лица заставили сердце Эммы затрепетать от жалости. Она поспешила развеять опасения королевы:

Правда, принц Альберт слишком нежного сложения для своих семи лет, но нездоровье, приключившееся с ним после завтрака, надо отнести исключительно за счет сильной качки, а никак не опасной болезни. У него легкая лихорадка, и Лалло ухаживает за ним. А в верности Лалло вы не можете сомневаться, государыня. Он — единственный из всех слуг, не забывающий исполнять свои обязанности в эти бедственные минуты.

— Да, Лалло верен. Но что он может сделать против судьбы? Предопределено, что потомство Рудольфа Габсбургского должно рано умирать. Или таков закон природы, что семейные браки наказуются? Tu, felix Austria, nube! [26] Ax, то, что некогда почиталось счастьем, стало нашей гибелью! Наши силы иссякли, наша кровь испорчена. Брату Иосифу было только пятьдесят лет, когда он умер, а Леопольду — сорок шесть. А мои дети… уже одиннадцать их умерло у меня. И Альберт не сможет жить. Или… не правда ли, он уже умер? Ты мне только скажи. Я много передумала о нашей судьбе, и ничто уже не может испугать меня.

Мария-Каролина упорно стояла на своем и не хотела верить уверениям Эммы, пока та не принесла маленького принца и не положила его рядом с матерью. Луч радости сверкнул в глазах королевы; она покрыла страстными поцелуями белокурые локоны мальчика, его пылающие щечки, бессильно свесившиеся ручки.

На одно мгновение ребенок очнулся от лихорадочного бреда и, узнав мать, улыбнулся ей. Но затем сознание опять покинуло его. Играя обнаженной грудью Марии-Каролины, он вдруг залепетал о Гемме, белой козочке, подруге его игр, оставшейся в Казерте; ему казалось, будто он снова играет с нею…

Мария-Каролина хмуро уставилась в пространство и отдала Эмме мальчика:

— Возьми его! В нем неистовствует лихорадка, во мне — кровь, он сгорит в моих объятиях. Но не уходи с ним, оставайся здесь, поближе ко мне. Сядь с ним вот там, на кровать, у моих ног. Постель достаточно велика, хватит места на всех троих. Возьми его в свои объятия, прижми к груди… нежно, совсем нежно. Разве ты не знаешь, что ты — любовь? У тебя ему будет легко, совсем легко умереть…

— Государыня…

— Он умрет! Я знаю это, он сегодня умрет… Да и не лучше ли так? Если он останется в живых, не постигнет ли его участь Леопольда или Бурбонов?.. Ах, кровь Бурбонов тоже отравлена. Великая Мария-Терезия знала это и все-таки пожелала, чтобы ее дети смешались с нею… Мрачная сила должна жить под золотым венцом королев, если они способны извести собственное потомство… Ведь и я… разве я не поступила точно так же и с дочуркой, и с сынком?.. А ведь я знала-знала… знала…

Голос королевы замер в неясном ропоте…

Весь день Мария-Каролина лежала на постели с бледным лицом и закрытыми глазами, словно покойница. Только большие капли слез, проступавшие из-под ресниц, свидетельствовали, что в ее теле еще теплится жизнь. Она непрестанно что-то бормотала, словно отвечала голосу, кричавшему в ее душе… кричавшему и требовавшему ответа…

Когда наступил вечер, Эмма осторожно встала, чтобы Мария-Каролина не заметила. Однако при первом ее движении королева открыла глаза и вопросительно посмотрела на нее.

Эмма безмолвно поднесла мальчика к матери. Он тихо лежал на ее руках, и на его бледных устах играл словно отсвет улыбки; он только что умер.

Мария-Каролина долго смотрела на него.

— Подожди, дитя мое! — прошептала она наконец. — Подожди немножечко у врат!.. Скоро мы все соберемся там…

Через час Эмма поднялась на командный мостик, чтобы известить Нельсона о случившемся. Он шел к ней навстречу, страшно взволнованный. Уж не близился ли конец? Нет, он, сияя радостью, показал ей на светлую точку, горевшую в южной стороне над горизонтом.

— Маячные огни Монте-Перегрино! Утром мы будем в Палермо!

XXVIII

«Палермо, 3 января 1799 г.

Возлюбленное дитя мое! Король, твой отец, посылает курьеров в Вену и Лондон; вот и я пользуюсь случаем написать тебе. Все, что я могу сообщить тебе, — наше бегство, расставание с Неаполем, буря, смерть Альберта, наши лишения — все это так печально, что у меня не хватает силы подробно изобразить тебе это. Два дня я была тяжело больна сильной горячкой; теперь я перемогла болезнь, ночью же нахожу покой только благодаря опию.

Твой отец чувствует себя хорошо; у Франца лихорадка и болит шея; твои сестры и Леопольд совершенно истощены. Моя невестка, по-видимому, все еще не может оправиться после родов; в последнюю ночь она опять накашляла два платка крови; боюсь, что у нее чахотка. Это заставляет меня тревожиться за ее мужа, который спит с нею вместе. И моим девочкам совместная жизнь с нею тоже не может быть к добру. Но ничего не поделаешь — наше положение не позволяет вести отдельное хозяйство.

Наша квартира… мокрые стены, нет обоев, нет мебели, в воздухе холодная сырость… просто умереть! Кроме того, в Сицилии совсем другое дело, чем в Неаполе. У Сицилии — конституция, без согласия парламента король не получит ломаного гроша. Но все-таки надо благодарить Бога, что у нас осталось хоть это.

Известия из Неаполя… Никогда я не пойму, как это воз можно, чтобы шестнадцать — двадцать тысяч злодеев могли поработить четыре миллиона людей, не желающих их знать?»

«21 января.

Прошло шестнадцать дней с тех пор, как я начала это письмо, но наше упорное несчастье пожелало, чтобы все время дули неблагоприятные ветры; письмо нельзя было отправить.

Вести из Неаполя с каждым днем становятся все хуже. Заключено перемирие — по согласию генерального наместника, хотя Пиньятелли не имел на это никакого права, не обладал полномочиями!

Перемирие позорнейшего сорта! Капуа, вся артиллерия, два с половиной миллиона душ, наши богатейшие провинции, куда враг еще не ступил ногой, уступлены; гавани обеих Сицилии заперты для наших союзников. Никогда мы не санкционируем такого позорища. Договор недействителен без на шей ратификации.

Мы как раз собирались отправить свой протест, когда при был генеральный наместник с высшими офицерами гвардии на императорском судне. Разумеется, Пиньятелли был немедленно арестован. Теперь наконец-то мы узнали, как это про изошло. Едва только король уехал, знать поднялась. Вопреки письменному указу короля и несмотря на присутствие генерального наместника, предатели заявили, что они сами принимают бразды правления, чтобы восстановить общественное спокойствие. Пиньятелли очень вяло противился этому. Тогда они учредили национальную гвардию, потребовали перемирия. Первым — генерал Мак. А когда Шампионе ответил, что приз нает лишь авторитет горожан, Пиньятелли опять уступил и послал к ним князя Мильяно и герцога Джессо, которые и подписали позорный договор.

Но когда поднялся весь народ… более ста тысяч лаццарони! Они обезоружили остатки войск, с криками „Да здравствует король! Да здравствует Нельсон! Да здравствует Януарий!“ избрали генерала князя Молитерно, молодого, храброго, но легкомысленного человека своим вождем, овладели крепостью, гаванью, военными пунктами. Они все разграбили, кинули министра финансов в тюрьму, грозили Пиньятелли.

Тогда он и уехал. А Мак… он покинул армию, не сообщив нам ни слова. Никто не знает, куда он делся; Саландра, командующий остатками армии, пишет только: „Он исчез…“ Мы не знаем, что и думать об этом…

Дай Боже, чтобы я не сошла с ума! Если Неаполь будет потерян для меня демократизированием или завоеванием… этого я не переживу».