— Иди к матери, Эмма! — раздался вслед ей голос Гренвилля. — Я должен поговорить с тобой!

Он назвал ее «Эммой», а не «Эмили»!.. Она спокойно пошла далее, сказав:

— Я жду тебя в своей комнате!

— Твоя мать…

— Оставь мою мать в покое! Она здесь ни при чем!

Эмма оставила дверь своей комнаты открытой. Тотчас же вслед за ней пришел и Гренвилль и сразу начал говорить.

Разве она забыла, о чем они договорились? Она обещала ему полное повиновение, обещала следовать его указаниям. Как же сдержала она свое слово? Еще тогда он сомневался в ней, а потому-то и отправил ее в Гаварден, чтобы в тишине этого маленького городка она одумалась под влиянием матери, раскаялась в своих недостатках, исправилась. Но ее легкомыслие, упрямство, вспыльчивость все-таки пробивались наружу. Разве, несмотря на его запрещение, она не обратилась к Ромни за денежной помощью? Затем — в Эдгвер-роу — она обещала ему работать, а между тем с большой неохотой бралась за выполнение заданных уроков и предпочитала целыми днями просиживать в уголках, погружаясь во вздорные размышления.

— А теперь, сегодня! Я делаю все, чтобы изгладить твое прошлое, приглашаю высокопоставленных гостей, чтобы создать тебе новый круг знакомых. А ты?.. Ты бросаешься на шею первому встречному, рассказываешь ему все, настаиваешь, чтобы он пришел сюда. И кому же? Матросу, человеку из низших слоев! Конечно, пусть он всем и каждому рассказывает с хвастовством о высокопоставленной связи своей кузины! В самом деле, Эмма, если бы я не любил тебя… Но — берегись! — если что-нибудь подобное случится еще раз, тогда…

— Тогда что?

— Тогда… в силу моих обязанностей… к имени и положению… Тогда все будет кончено между нами! Все!

— Тогда все будет кончено между нами! — медленно повторила Эмма. — Ну что же, я не могу поручиться тебе, что этого не случится еще раз. Если твоей любви недостаточно, чтобы взять меня такой, какова я есть, то разве не лучше будет положить конец всему теперь же, прежде чем это при чинит тебе страдание?

Гренвилль сделал шаг навстречу ей:

— Эмили!..

Он снова называл ее «Эмили»?

— Нет, постой! Я дала тебе высказаться и не перебивала тебя, так не угодно ли будет тебе выслушать и меня теперь! Не угодно ли будет тебе выслушать соображения неразумного, покрытого пороками создания? Разумеется, я совершила преступление, когда говорила с Томом. Но в чем виноват здесь Том? Имел ли ты право плохо обойтись с ним за это? А ты это сделал. Ты почти не слушал его, умышленно не обращал внимания на протянутую тебе руку, высокомерно повернулся к нему спиной. Кто дал вам, гордым лордам, право смотреть с презрением на мозолистые руки народа? Разве не обязаны вы им своим состоянием, своим могуществом? Когда лордские дочки имеют любовные связи и рожают внебрачных детей, как леди Уорсли или мисс Пейтон, когда они появляются на балах или придворных приемах полуобнаженными, тогда это признается забавным и остроумным, тогда вы готовы аплодировать им. Но если девушку из народа изнасилует сын лорда, если она, добывая кусок хлеба своему ребенку, делает то же самое, что делает лордская дочь из разнузданности, тогда вы обзываете ее нахалкой и испорченной, считаете непреложным, что надо стыдиться такой девушки. Конечно, ее можно взять в любовницы, но только ее надо прятать… прятать за фальшивой благопристойностью, за фальшивым именем. Ну понял ты теперь, что меня мучает, что отвращает меня от всего? Когда ты изложил мне свой план, я сама не сознавала этого. Правда, в тот день, когда моя мать должна была отказаться от честного имени отца, я смутно почувствовала это, теперь же знаю это наверняка. Я не могу лгать. Это противно моей природе. — Она медленно встала и подошла к нему. — И я не хочу этого. Слышишь, Чарльз? Я не хочу лгать!

Она твердо посмотрела ему в глаза. Он гневно расхохотался, отвел от нее взор и крикнул:

— Недурные признания делаешь ты мне! И когда же? В самый последний момент… чтобы застать меня врасплох! Наверное, тебя научил этому тот самый субъект с лицом каторжника! У вас было достаточно времени столковаться!

Эмма изумленно отступила на шаг назад:

— Я не понимаю тебя! При чем здесь Том?

Он ничего не слышал. Бешенство так и било в нем.

— Как он вообще нашел тебя? В сказку о картине я не поверю! Ты письмом вызвала его к Ромни, чтобы посмеяться с ним надо мной — идеалистом, захотевшим спасти человека. Да, в этом был твой план! Твоя мать уже здесь. Теперь прибыл этот так называемый двоюродный брат, а в один прекрасный день прибудет и ребенок… ребенок сэра Уоллет-Пайна!

Эмма с отчаянием крикнула:

— Чарльз! Что ты говоришь? Ты не мог сказать это серьезно! Не мог же ты подумать, что Том и я…

— Кто может знать, что — правда, что — ложь? Когда ты целовала этого грязного парня, было похоже, будто он привык к этому… Ведь он — «милый, добрый, верный Том»!

Он невольно замолчал — стон вырвался из груди Эммы, она отступила от него, прислонилась к стене. Словно ища опоры, ее руки хватались за воздух. Наступила минута томительного молчания.

— Ну да, я позволил себе увлечься! — хрипло сказал затем Гренвилль. — Я сожалею об этом… ради тебя и ради себя. Но я не могу отступаться от своих требований. Если ты исполнишь их, все будет забыто, а не исполнишь…

Он сделал резкое движение рукой, как бы отрубая что-то, и затем ушел. Сзади него со звоном щелкнул замок.


Долго ли Эмма простояла таким образом? Услыхав голос матери, она сильно испугалась.

— Тебе пора одеться, Эмми! Гости сэра Гренвилля сейчас придут!

— Да, да…

Почему мать не вошла? Кто запер дверь?

Ах да… Эмма сама сделала это…

Ах, что за сверлящая боль в висках, в глазных впадинах! И как вздрагивают веки… От холодной воды ей станет лучше. И действительно, пора переодеваться.

А вот подъехал какой-то экипаж. Голос Чарльза… Он принимал друзей… Она должна принарядиться, казаться как можно красивее, чтобы сделать ему честь. Она наденет черное шелковое платье с зеленой вставкой. Это платье имеет такой благородный и в то же время такой приветливый вид. К тому же оно так подходит к цвету ее волос… Только вот ее щеки сегодня чересчур красны. Это от ужасной головной боли. Не побелиться ли ей немного? Нет, нет! Чарльз этого не любит. А головная боль пройдет.

А вот и второй экипаж… третий… четвертый… Теперь гости, наверное, все собрались. Сейчас Гренвилль придет за своей Эмили, чтобы представить ее всем этим знатным кавалерам и дамам.

Да, что такое хотела сказать она им? Разве она не условилась с Чарльзом?.. Ах, эти боли!.. Словно кто-то колотит молотком по голове! Ну да она вспомнит, что ей нужно сказать им, а не вспомнит, так спросит у Чарльза.

А вот и он идет!.. Нет, это Софи, служанка…

— Да, да, Софи, я сейчас иду!

Почему он сам не зашел за ней? Впрочем, разве он мог оставить гостей одних? А теперь она не может спросить его, что должна она сказать гостям… А что это было в самом деле?

Фу, как скрипит лестница!.. Ах, дом становится стар. Может быть, Чарльз знает средство против скрипа лестницы? Ведь он знает все… все…

А почему вся комната окутана красным туманом? Почему все предметы качаются?

Кто-то взял Эмму за руку и потянул ее вперед.

— Мисс Эмили Кадоган, дочь моей экономки!

Кадоган? Ах вот, вот что…

— Это неправда! Меня зовут не Кадоган, а Эмма Харт… Геба Вестина…

Почему Гренвилль с такой силой дернул ее руку? А его глаза… почему они полны гнева? Что же сделала она такого?.. Ах, ах… уж не сказала ли она того, что не должна была говорить?

— Ведь я знала, Чарльз, что… я… не могу… лгать…

Стены зашатались. В ушах у Эммы зашумело, словно туда вливалась вода. Что-то ударило ее по голове. Все потемнело… стихло…


У нее была жесточайшая горячка, говорили врачи. Лондонские туманы вредили ей. Кроме того, наверное, рождение ребенка нарушило ее нервную систему, благодаря чему она так легко и чрезмерно раздражалась и была так недоверчива.

Гренвилль во всем соглашался с врачами. Но он шел еще далее: он старался найти причину всему тому, что Эмме выпало.

Насилие сэра Джона растоптало в ней все, что было хорошего и доверчивого в ее натуре. С той поры недоверие поселилось в ее душе и отравило все существование. А может быть, зародыш болезни поселился в душе еще тогда, когда подруги по школе миссис Беркер старались всеми силами унизить ее? Да, все это время она была больна и смотрела на происходящее сквозь туман отравленного воображения. Могла ли она иначе так дурно объяснить себе весь образ действий Гренвилля? А ведь она должна понимать: что бы ни делал в этом отношении Гренвилль, он всегда хотел ей только добра.

Были последние дни мая, когда Гренвилль сказал все это Эмме. В первый раз со времени того ужасного дня двадцать шестого апреля она получила разрешение встать с постели.

Они сидели в саду под яблоней. Тепло пригревало солнце, нежно звучал голос возлюбленного, хорошо было жить!

Эмма любовалась руками Гренвилля — гибкими, тонко очерченными руками человека высшей расы. Эмма нежно взяла их, перевернула, поцеловала… положила на них свою голову, доверяя им свое сердце, все свое усталое от жизненной борьбы существо.

Доверие? Разве не было оно врачом ее души?

XXVII

Жизнь Эммы потекла без тревог, в твердых границах, очерченных Гренвиллем.

Он был с нею добр и внимателен. Ни разу более не слыхала она от него ни одного резкого слова. Он сначала осторожно выведывал ее настроение и лишь потом обращался с желанием или требованием. Теперь он уже не приказывал, а доказывал необходимость того или другого.