Я не пошла на работу. Мне нужны были силы, а они не вернулись. Утром мы прошли мимо, не задев друг друга взглядом. Я проиграла. Моя душа опять заболела. А дочка мне не улыбалась. И не слушалась меня. Мне просто хотелось в это верить. Вот так моя душа опять заболела. И я снова согнулась.


У тебя нет другой женщины. Я сразу это поняла. Это легко понять. Ты меня жаждал, алкал, вожделел. Так не бывает у сытых. Так бывает у голодных. У тех, кто голодал всю свою жизнь. До цинги, до кровотечений из десен, до крошева из зубов. Я не верю твоим словам. Я торжествую. Понял? Я считала нашу последнюю ночь своим поражением, а теперь поняла. Это моя победа. Всухую.

Ты меня любишь. Даже сейчас. Это легко понять. Ты сам сказал. Проговорился. Знаешь, как ты меня назвал, сам не заметив? Мой подсолнух. Помнишь? Я спросила, как ты понял, что любишь меня? Ты ответил, что влюбился с первого взгляда, а понял, увидев меня в платье с подсолнухами. Ты сказал, твоя жизнь после была точно во сне. Жарком, бесконечном, полуденном сне. И подсолнухи. Везде одни подсолнухи. Ты видел их во всем и всюду. В реальности и в сновидениях. Поля подсолнухов до самого горизонта. Других мужчин с охапкой подсолнухов. Меня в объятиях другого мужчины. Тебя распаляло до неистовства. До сумасшедшей, кровожадной ревности. Даже к отцу моему ревновал. Ты же сам это сказал. Под сумахом. У затопленного древнего города Баласагун. Помнишь? Ты же сам говорил, что был точно в бреду. Подсолнухи — как наваждение. Бесконечное, неизлечимое, горячечное. Ты спать не мог. Ни минуты. Сам сказал. Помнишь?

— Врешь, — не поверила я. — Тебя Люська науськала. Она так сказала.

Ты рассмеялся горько и сладко. Ты сказал, что сам пришел. Пришел, чтобы вылечиться от наваждения или жить в нем. Ты сам это сказал. Разве нет? Так живи в нем! Чего ты хочешь? Ты всегда называл меня во время любви «Мой подсолнух». «Мое солнышко». Помнишь? Ты говорил, что боишься меня потерять, а сам уехал и потерял. Я умерла и воскресла для тебя. Ты же этого хотел? Разве нет? Что же ты хочешь? Скажи мне! Я хожу каждый день мимо тебя. Мы отводим взгляды в сторону. Разве так бывает у тех, кому все равно? Люди прячут глаза, чтобы в них нельзя было прочитать настоящую правду. Ты не хочешь, чтобы я узнала, что ты еще любишь меня? Или зачем ты прячешь глаза? Чтобы меня не добить?

Знаешь, что самое страшное? Жить с человеком, который не любит тебя и которого любишь ты. Когда каждый день надеешься и каждый день разочаровываешься. Жаль, что ты обещал мне любовь. Может быть, мне было бы легче, если бы было наоборот. Лучше бы ты промолчал. Жизнь без любви теряет всякий смысл. Это знают все. Даже дети. Наша дочь давно поняла. Что мы с ней сделали? Что я наделала? Как я ненавижу себя! Проклятая!

Если бы ты только позвал меня. Только намекнул. Сама бы пришла. Тоска… Такая тоска. Всю душу изъела. Все сердце сжевала. Плохо мне. Очень плохо. А тебе все равно. Это видно. Вижу каждый день. Хоть бы позвал меня… Все бы у нас получилось. У троих!

Все! Больше никогда! Никогда не заговорю об этом! Душу свою травить? Охотников больше найдется. Ты первый! Все! Точка!

Я увидела тебя этой ночью. Ты спал, забыв выключить свет. Я подкралась совсем неслышно, чтобы увидеть твое лицо. Чтобы вспомнить. У тебя между бровей залегла глубокая складка, а правая рука была сжата в кулак, будто даже во сне тебя мучили, не давая покоя. Мое сердце сжалось. Мне захотелось донельзя, чтобы ты был спокоен и счастлив. Всегда.

Что мы с собой сделали? Как посмели? И все равно я знаю, ты со мной. Спаянный, слитый, сцепленный, приваренный намертво. Никуда нам друг от друга не деться. Судьба такая. Позови меня! Сама приду. Ноги буду целовать. Правда.

Прости меня. Слышишь? Прости.

* * *

Не знаю, чем живет моя дочь. Иногда я слышу обрывки ее разговоров. Я прислушиваюсь к ее словам. Мне не стыдно. Я имею право знать, чем живет моя дочь. Я мать. Этим все сказано. Мне страшно, что она взрослеет без меня. Ей почти тринадцать, у нее уже должны были быть месячные. Я помню, я ждала, что она позовет меня в первый раз, как я позвала свою мать. Я знала, что такое должно быть, но не поняла. Помню, я тогда удивилась, даже испугалась. А мама меня успокоила. Мягко, с юмором. Как она умеет. Ей это легко удается. Удавалось. Я не в нее. Но дочь обошлась без меня. Теперь я боюсь, все ли в порядке с ее здоровьем. Может, ей нужна помощь?

— У тебя уже были месячные? — после долгих колебаний спросила я.

— Не твое дело.

— Я хочу тебе помочь.

— Мне уже помогли.

Кто? Отец, подруги? Матери ее подруг? Кто? Господи! Какой стыд! Почему не я? Не мать? Это же так естественно, так жизненно. У всех так. Но не у меня.

Дочери не было дома, я решилась посмотреть ее вещи. Тайком. И нашла прокладки. Значит, она уже взрослая. Я тогда рассмеялась как дурочка, держа в руках пакет с прокладками. А вскоре узнала, что моя дочь еще маленькая. Совсем ребенок. И уже большая. Совсем взрослая. Одновременно. Она целовалась с мальчишками. Как я. В то же время. Мы так похожи…

Она говорила об этом по телефону с Гладковым, ее одноклассником. Он часто звонит. Я уже знаю его голос. Она несла такую чепуху! Так может говорить только счастливый маленький ребенок. А я вспомнила свой первый поцелуй. В том же возрасте. Мы действительно похожи. Во всем.

Я взяла отгул, чтобы передохнуть после сдачи годового отчета. Осталась дома. К дочери пришла ее подруга Вика Они болтали на кухне и пили колу. Вику мучило любопытство так же, как оно мучает меня. Всегда. Это даже не любопытство. Это нечто большее. Но это может понять только мать, которую разлучили с детенышем.

— Что вы там делали? — спросила Вика.

— Где? — лениво переспросила дочь.

— На дне рождения Рогозина…

— А, — голосом отмахнулась дочь и засмеялась: — Играли в фанты.

Фанты? Я думала, в фанты уже не играют. Вот дети! Смешно! Я рассмеялась. Тихо, чтобы меня не услышали.

— И что? — умирала от любопытства Вика.

— Ничего. Мне досталось поцеловать Рогозина.

— Ну! — требовала Вика.

— Так себе. Гладков целуется лучше.

— А что Гладков? Приревновал?

— Не пошел меня провожать! — коварно рассмеялась маленькая большая девочка.

— И что у вас с Гладковым будет?

— Не знаю, — усмешливо ответила дочка. — Он уже звонил. Сто раз. Я отключила мобильник.

Мне вдруг стало тревожно. Я совсем не знаю Гладкова. Не знаю Рогозина. Знаю только, что они одноклассники дочери. Слышала их голоса по телефону. И все. Какие они? Вдруг они обидят мою девочку? А я не смогу ее предостеречь, утешить. Ничего не смогу. Быть с ней не смогу!

— Да, — протянула Вика.

Она отчаянно завидовала. Ее не звали в компанию дочери. Ей не везло.

— Надо его помучить! — резко сказала дочь. — За Рощинскую. Нечего было с ней танцевать!

Вика расхохоталась:

— Как мы ее припугнули, помнишь? Ты тогда снимала на сотку.

— Еще бы! — засмеялась дочь. — Периодически пересматриваю. Со смеху умереть! «Простите, девочки, простите. Я больше не буду». Пусть скажет спасибо, что только на коленях стояла!

— Глянем?

— Да ну! Надоело… И Гладков надоел.

— Зачем тогда мучить? Он ведь только один танец с ней танцевал. Рощинская сама его пригласила.

— Из принципа! — отрезала дочь.

Я слушала разговор с неистово бьющимся сердцем. Я слушала и не могла поверить словам. Словам, сказанным моим родным ребенком! Это правда? Моя дочь такая? Я закрыла дверь и упала лицом в подушку. Мне хотелось лишить себя слуха, памяти, сознания. Проклятая! Зачем ты слушала? Зачем подслушивала? Разве не легче не знать?

Этого не может быть! Мой родной детеныш не такой! Я ослышалась! Ослышалась! Поняла? Ты! Я уговаривала себя, а в моих ушах все звучал и звучал голос моей дочери. И тогда я засунула голову под подушку.

— Что ты делаешь? — крикнула я.

Маришка резко обернулась к двери и спрятала за спиной подушку. Под подушкой только что задыхался котенок. Я подарила его на ее день рождения. Она тогда училась во втором классе. Давно. А проклятая память напомнила, будто это было сейчас. Только что!

— Он живой! — кричала я. — Ему больно! Живой!

— Я не мучаю, — жалко сказала моя дочь, и подбородок ее задрожал.

Она вдруг зарыдала. Взахлеб. Я протянула к ней руки, чтобы обнять. Разве котенок важнее плачущего ребенка? Она оттолкнула меня и убежала. Вся в слезах.

Я отдала котенка родителям, он до сих пор живет у них. Большой, здоровый, счастливый кот. Эрзац внука. Плацебо для тех, у кого нет подлинного счастья. Нет настоящей внучки.

Я думала, это забылось, прошло. Сама забыла. А теперь еще хуже. Во сто крат хуже! В кого мы превратили собственного ребенка? Кем стала наша дочь, живя с такими уродами?

Мне нужно было уйти. Я всегда раздражала дочку. Мне следовало было понять, что я рушу, ломаю ее. Каждый день, каждый час! Мучаю мнимой смертью, терзаю своим присутствием. Я ушла, и тогда все утряслось бы само собой. С отцом ей было б спокойнее. Она выросла бы в ладу с самой собой. Стала бы доброй, отзывчивой, милосердной. Милосердной… Я повторила это слово и заплакала. Что я наделала? Что? Проклятая!

Я не могла спать до утра, а утром приказала себе все забыть. Я ничего не слышала. Ничего не было. Мой ребенок не такой! Это переходный возраст. Она девочка, это не страшно. Хуже, если бы у нас был сын. У девочек все по-другому. Они биологически добрее. Им детей рожать, нянчить, любить. Дочь повзрослеет, и все пройдет. Так со всеми бывает. Со всеми. Особенно сейчас. Все! Баста!

Я вдруг вспомнила, как мы зашли с Маришкой в кулинарию. Там была бомжиха. Обычная профессиональная попрошайка. Сразу видно. Она пересчитывала копейки на грязной пергаментной ладони. Ей не хватало денег. Ее обходили брезгливо. Я тоже.