— Есть некоторые слабые симптомы перемены. Случай с Роденом, слава которого, в конце концов, утверждается — о, не повсюду, и ценою какой борьбы! Шум вокруг Дебюсси. (Разумеется, по существу, «эпоха» его терпеть не может. Но она о нем шумит; она знает про его существование. Огромный шаг вперед.) Случай с Барресом, совершенно особый. Баррес контрабандным путем, с помощью множества хитростей, протащил часть ереси в лоно самой господствующей церкви. Но в общем угнетение, удушение продолжаются. Я только что говорил тебе о всеобщем стремлении поражать. У признанных его единственным оправданием является, быть может, желание скрывать от себя свою собственную вульгарность. У остальных же это отчаянная попытка заставить себя слушать; это — бомба, которую швыряешь в физиономию толпе, потому что бомбу она, по крайней мере, заметит… Словом, я веду тебя на небольшое собрание «преследуемой церкви»… Что касается самого Мореаса, то, в молодости взорвав тоже несколько петард, он теперь олимпийски спокоен. Теперь он борется только с богами:

О Феб, на чад своих воздвигнувший гоненье,

Ты сердцу моему дал кровью изойти.

Жестоко покарав свое же дерзновенье.

— Но если ты правду говоришь, — воскликнул Жерфаньон, которому мало-помалу передавалось убеждение Жалэза, зажигая в нем благородный гнев поколения нонконформистов, — то ведь это чудовищный скандал! Это еще один лик несправедливости. Это создает для нас еще одну форму революционного долга.

— И в этой форме я лично ощущаю этот долг особенно живо. Ты прав… Я не знаю, что нам готовит будущее. Быть может, состояние еще ухудшится; островок еще меньше станет посреди потопа. А, может быть, и наоборот: восторжествуют страждущие великие и дух, вдохновляющий их. Во всяком случае, уже теперь небольшой компенсацией является пыл борца и заговорщика, который я ощущаю в себе. Что бы ни произошло, я не пожалею о том, что в молодости пережил время, когда восхищению сопутствовал известный героический трепет.

* * *

— Итак, — сказал тихо Жерфаньон, когда они уселись на скамейке в глубине залы, — все это великие люди?

— Не вышучивай меня.

Жерфаньон скользил по лицам взглядом смышленого крестьянина. Человек сорок были более или менее сгруппированы за столами, но переговаривались от стола к столу. Шумно и накурено было как в обыкновенной зале, но атмосфера здесь царила — нельзя было отрицать — гораздо более возбуждающая. Там и сям уже горки блюдечек. Кофейные чашки; много пивных кружек; две или три рюмки водки. Перед несколькими тузами — бокалы шампанского с виски. Фигуры всякого возраста и всякого стиля. Костюмы весьма разнообразные в отношении щегольства или оригинальности. Много цветных жилетов. Простые пиджачные пары, но пестрые галстуки. Мало женщин, и ни одной действительно красивой. Жерфаньон, вспоминая публику на Вышке, решил, что на площади Тертр обстановка приветливее, женщины красивее (Жанна была там не самой красивой), чувство жизни мелодичнее и увлекательней. Но своего рода серьезность, господствовавшая здесь, в конце концов, передалась и Жерфаньону.

В данный миг Поль Фор, неподалеку от входных дверей, беседовал с двумя молодыми людьми, дружески пожав им руки. Худой и худосочный человек средних лет, в коротком пиджаке, весь в черном от головы до пят, как дьявол. Большой нос, большие глаза, густые усы. Толстая крышка волос, с шарниром на боку, опускавшаяся ниже уха. Высокий галстук, обмотавший шею. Голос гнусавый и деревянный, далеко слышный, иногда смягчавшийся от пришепетывания. Это был ближайший друг и советчик Мореаса, обездоленного короля.

Жалэз видел, как осматривается Жерфаньон, и сказал ему:

— По каким признакам узнаются ослы? До известной степени по шерсти. Но главным образом по крику. Вот, например, тот, что сидит в конце скамьи, с твоей стороны, — не будем на него смотреть одновременно, он заметит, что мы о нем говорим, — совершенно исключительный болван; такой же по природе кретин, как самый чистокровный кретин в нашем училище, но с теми отягчающими вину обстоятельствами, что он невежествен, как мясник, и самоуверен, как тенор.

— А Мореас? Отчего его нет?

— Разве ты не слышал, что сказал мне Поль Фор, когда мы вошли? Мореасу сегодня нездоровится, но он придет.

— Поль Фор жал тебе руку горячо и раза два назвал тебя своим «дорогим другом». Ты хорошо с ним знаком?

Любезность Поля Фора, что ни говори, польстила Жалэзу. Но это одно из тех удовольствий, которые не поддаются анализу. Он чуть было не ответил тоном ложной скромности: «Да, мы довольно дружны», но улыбнулся, сощурив глаза, и сказал:

— Я с ним, разумеется, хорошо знаком, но он со мною — очень плохо.

— А ведь могло показаться, что он тебя за что-то уважает.

— Он меня уважает как подписчика «Стихов и Прозы».

— Ты шутишь.

— Я действительно состою подписчиком «Стихов и Прозы».

— Я не о том говорю. Не расшаркивается же Поль Фор перед каждым подписчиком?

— Вот именно расшаркивается перед каждым, и это очень трогательно. Ты не можешь себе представить, какую изобретательность, какую стойкость выказывает в поддержании жизни своего альманаха этот склонный к беспечности лирический поэт. Сколько имеет он дохода от него? Всего забавнее, что он себя считает, пожалуй, материально заинтересованным в деле и хитро радуется тому, что обязан ничтожной прибыли, остающейся от счета типографии, — по-сколько она остается, — своим насущным хлебом — кусочком хлеба — и досугом для творчества. В сущности, это человек, жертвующий собою ради дела. Симпатичный поэт, у которого даже хитрость очаровательна. Бьюсь об заклад, что ты от него получишь прекрасное письмо на четырех страницах, если я тебя назову ему как возможного подписчика. Письмо почти собственноручное.

— Как это — почти?

— Говорят, у него есть племянник, изумительно подделывающий его почерк. Хочешь?

— Нет, это было бы некрасиво.

— Напротив, очень красиво. Я ведь предполагаю, что ты подпишешься.

— Ты знаешь, у меня мало денег на…

— Жерфаньон! Неужели ты скуп? Что ты делаешь с крупными суммами, которые получаешь от Сен-Папулей? Или, вернее, не материалист ли ты в известной мере? Крестьянин, заработавший деньжата и готовый купить себе обувь, даже красивую обувь, или выпить бутылку хорошего вина… Но книги? Но духовные ценности? Нет, не для этого существуют деньги.

Жерфаньон немного надулся.

— Друг мой, — продолжал Жалээ, — если я позволяю себе дразнить тебя, то на это дает мне право наша принадлежность к одному и тому же кругу. Мне знаком этот дух. Нам обоим надо его остерегаться.

— Ты думаешь?… Может быть, ты прав.

— Это будет даже гораздо проще. Я сегодня же скажу в твоем присутствии Полю Фору, чтобы он тебя записал. Ты не решишься меня опозорить.

— Посмотрим… К кому это он теперь опять подсел? Кто это?

— Тот, круглоголовый, что в этот миг открыл рот?

— Да…

— Кстати, обрати внимание на то, как тонко умеет различать людей Фор, с виду одинаково приветливый со всеми. За его столом ты никогда не увидишь патентованного осла. Разве что не дольше минуты. Даже в дебютанте он сразу угадывает, с кем имеет дело. Этим объясняется поразительная выдержанность его альманаха, несмотря на такое множество знакомств и обязательств. Тот, о ком ты спросил, — это Вьеле-Гриффен. Знаешь?

— Да. Ты мне показывал его вещи в антологии «Меркюр де Франс».

— Здесь я вижу его в первый раз. Его официоз — журнал «Фаланга». Вспоминаю время, когда мне открылась современная поэзия. Имя Вьеле-Гриффена связано для меня с нежными сюрпризами символизма. Очень удачное имя, кстати сказать; самое символическое из всех; лебедь, бороздящий воду сквозь туман… Не могу вспомнить, как зовут другого, что сидит против него; того, который помоложе; да, который смеется и немного напоминает голосом трещотку… Странное такое имя… Да! Стрижелиюс.

— Что он пишет?

— Не бог весть что… Я ничего не читал. Он бывал у Малларме. На этих днях я видел, кажется, его имя в оглавлении «Стихов и Прозы». Должно быть, он напечатал несколько очерков, несколько стихотворений. В полном смысле слова poeta minor. Он тоже появляется здесь не часто.

— Больше тебе назвать мне некого?

— Имена эти ничего бы тебе не сказали. Ортегал… Это имя тебе ничего не говорит?

— Ничего…

— Так зовут вот того приземистого малого, что набивает себе трубку. Родом он, кажется, испанец. Не писатель, а художник. Такой же передовой, как Матисс. Но в другом направлении, насколько я понял. Более рассудочный, более далекий от импрессионизма. Это я тебе рассказываю с чужих слов. Я постараюсь познакомиться с его живописью. Смотри-ка, Вьеле-Гриффен уходит. Он — человек солидный и не засиживается в кафе.

— Кто-то там делает тебе приветственный жест.

— Где?… Ах, да. Его зовут Шальмерс. Он приблизительно наш ровесник. Я с ним только однажды беседовал. Но довольно долго. Он химик. Очень умен. Много читал и, по-видимому, очень быстро схватывает. Не думаю, чтобы он собирался посвятить себя литературе… Однако, он уже выпустил в свет сборник этюдов, неопределенно философского характера. Немного в духе Метерлинка. Не могу сказать, чтобы он был мне особенно симпатичен… А… вот и Мореас.

* * *

Жан Мореас распахнул дверь в залу. Остановился на миг. За ним кто-то закрывает дверь.

Он обводит взглядом собрание. Движение головы у него величаво. Черты его большого лица неподвижны.

Выражение у обоих глаз неодинаково. Правый глаз, с моноклем, глядит гордо, властно. Левый выражает жалобу и, не опровергая великолепного самоутверждения правого глаза, аккомпанирует ему разочарованностью, смягчает его меланхолией. Все вместе составляет прекрасный скорбный взгляд короля в изгнании.