– Ешьте, – сказал Клавьер смеясь, – через полчаса вы будете свежей, как ранняя клубника.

Он был прав. Вся эта еда подействовала на меня ободряюще: сон полностью исчез, кожа приобрела розовый оттенок, и я чувствовала себя способной пройти двадцать лье без передышки. Но в то же время мне было стыдно, что я сижу и завтракаю в то время, когда к королю, возможно, привели священника.

– Может быть, вы не пойдете? – спросил Клавьер. – Будет столпотворение, давка. Гильотинирование – не слишком приятное зрелище. С вами может случиться истерика, вы крикнете что-нибудь роялистское, и тогда…

– Замолчите! – сказала я, внезапно раздражаясь. – Вам всегда была безразлична судьба его величества, вам все безразлично. А я… я любила короля. Он, именно он приветствовал меня, когда я была при дворе впервые, он всегда был добр ко мне…

Я замолчала, чувствуя, что могу разразиться слезами.

– С чем только не приходится мириться, когда ухаживаешь за аристократкой, – произнес он очень спокойно.

Я ничего не ответила.

В карете мы смогли доехать только до Бурбонской площади.

Было уже восемь утра, и все улицы и бульвары были запружены народом. Казалось, весь Париж покинул свои дома и квартиры, чтобы посмотреть на казнь короля. Дальше ехать в карете не было никакой возможности из-за наплыва людей и из-за того, что лошади были остановлены патрулем национальной гвардии.

– Я пойду пешком, – заявила я упрямо.

Мне удалось самой распахнуть дверцу и спрыгнуть на землю. Толпа отнеслась к моему появлению враждебно, видимо, приняв меня за «одну из девок Клавьера», но прямых оскорблений я не слышала. Вскоре ко мне присоединился и мой спутник. Я ничего не сказала, но втайне была очень благодарна ему за поддержку: перед толпой я всегда испытывала безотчетный страх.

Утро было серое и дождливое, влажный холодный туман повис над крышами домов, окутал непроницаемой пеленой вывески лавок и мастерских. Толпа толкалась, била друг друга локтями, волновалась и перемещалась, но, к моему удивлению, была странно молчалива. Обычно, когда мне приходилось мельком видеть ту или иную казнь, эта человеческая масса всегда радовалась, найдя повод утолить свои звериные инстинкты, обменивалась грубыми кровожадными шутками и выкрикивала оскорбления. А теперь парижане молчали, словно были чем-то слегка смущены. Разговаривая, они не повышали голоса и ничего не выкрикивали.

– Говорят, вчера вечером ему позволили встретиться с Антуанеттой и детьми.

– Это чистая правда, мне об этом рассказал сам секретарь Эбера.

– А сегодня к королю привели священника.

Я попыталась пробраться вперед, поближе к Тамплю, пустив в ход локти и ногти, но толпа так грозно навалилась на меня, так неумолимо сдавила, что я охнула, не в силах перевести дыхание. От запахов чужого пота, чеснока и дрянного мыла мне едва ли не стало дурно.

– Стойте спокойно, гражданка! Или вы захотели получить оплеуху?

Если бы не Клавьер, поддерживающий вокруг меня некоторое свободное пространство, мне бы пришлось совсем невмоготу.

Да и вообще, мало кому удавалось пробраться поближе к Тамплю: толпа сурово пресекала все подобные поползновения, ворча, что право на лучшее место имеют люди, занимавшие очередь в три часа утра. Если кому и удавалось преодолеть тиски массы, путь скоро преграждали могучие ряды национальных гвардейцев. Ими охранялись все улицы, все переулки вокруг Тампля. Восемьдесят тысяч гвардейцев должны были обеспечить казнь одного-единственного человека…

– Вот казнят короля, так хоть наедимся досыта.

– Не верю я в это. Причина голода вовсе не в Капете.

– Как не в Капете? Это его измены довели нас до такого состояния. Это он хотел низвергнуть Республику…

– Надоела мне ваша Республика. При короле было хорошо – тихо, спокойно, сытно. А теперь болтовни до черта, а дела никакого. Да еще, гляди, Кобург с Брауншвейгом по носу щелкнут.

– С такими изменниками, как ты, все возможно.

– Хватит всех изменниками называть. На себя лучше посмотри. За что маленького Капета в Тампле держат? А король ничего такого плохого мне не сделал, я и видел-то его всего два раза…

– Тише, кругом шпионы!

– Плевал я на шпионов.

– Вот плюнешь собственной головой в корзину, тогда узнаешь!

Спор затих. Вдали началась какая-то суматоха, послышались едва различимые возгласы. Люди, не понимая, в чем дело, начали толкаться и вытягивать шеи, стремясь разглядеть, что же происходит. Послышались бранные слова, несколько ремесленников уже обменялись первыми тумаками, кто-то кричал, что ему отдавили ногу…

– Везут! Везут! – послышался пронзительный вопль.

Толпа возбужденно всколыхнулась, и натиск на ряды гвардейцев стал так силен, что они дрогнули. Маленький гвардейский капитан, смешно топорща усики, сурово предупредил, что арестует всякого, кто своим любопытством будет мешать торжеству правосудия и Республики.

Я ухватилась за плечо Клавьера, поднялась на цыпочки, не замечая, что вонзила ногти ему в руку. Меня толкали и тискали со всех сторон, но я не обращала на это внимания. Как я была зла сейчас на свой рост, недостаточный для того, чтобы быть свидетелем происходящего! Значительно позже других я увидела в начале широкого прохода, тщательно охраняемого гвардейцами, кавалькаду всадников, а за ними – грубую карету зеленого цвета. Эта процессия двигалась медленно и размеренно, словно желая всем дать наглядеться. За каретой следовал священник и еще какие-то чиновники.

Шагом прошли мимо меня лошади охраны, протащилась карета. Занавесок на ее окне, разумеется, не было. Парижане подпрыгивали, пытаясь разглядеть короля, один ремесленник больно ударил меня по лицу, но тут же сзади получил от Клавьера такого тумака, что поспешил немедленно отойти от нас.

– Фи, Капета совсем не видно! – обиженно пискнула какая-то девица.

– Успокойся, Фелонида. Ведь когда ему будут рубить голову, его обязательно вытащат из кареты.

– Нужно было повезти его в возке. Тогда все бы могли наглядеться.

– Ничего, палач Сансон обещал показать голову Капета народу…

Они пришли посмотреть на казнь, как на спектакль. То же можно было сказать и о других. Правда, и особой злобы к Людовику XVI никто не испытывал. Прозвучало всего лишь несколько оскорблений, да кто-то дважды крикнул «Да здравствует нация!» и «Смерть Капету!». Когда мимо меня проследовали чиновники Коммуны, я вместе со всей толпой двинулась за процессией. Клавьер оказался оттесненным толпой шагов на пять от меня.

Тягостные чувства разрывали мне душу. Невольно в голове всплывали воспоминания, связанные с Версалем, с моей юностью, с Людовиком XVI. Когда я, ветреная шестнадцатилетняя девушка, дрожа от робости, впервые попала в залы Версаля и даже не знала, как удержать равновесие на скользких паркетах дворцов, Людовик XVI оказал мне теплый, радушный прием, он ободрил меня, поприветствовал, пожелал счастья и был несказанно смущен, когда я, согласно этикету, стала перед ним на колени. Король, которого смущают знаки почтения подданных. Людовик был демократичен по природе. Он тяжело переживал беды Франции, терзался ее болями, покровительствовал наукам и географическим экспедициям. У него не было острого ума и умения поддерживать светскую беседу, в обществе дерзких придворных он терялся и предпочитал ему свою токарную мастерскую, где вытачивал замки, табакерки, шкатулки, и охоту. Вся его беда заключалась в том, что он был слишком добр и не терпел крови. Он мог бы, еще до начала революции, казнями и пушками подавить всякое сопротивление, как это делал Людовик XIV. Но он отказался от этого и созвал Генеральные штаты, сделав, таким образом, первый шаг к эшафоту.

Вот почему он был лучшим из французских королей после Генриха IV, убитого в 1610 году. Лучшим по своей природе и душевным качествам. В моих глазах на Людовике XVI не было никакой вины, он был чист, как лист бумаги. Принеся себя в жертву кровожадной толпе, он навсегда останется королем-мучеником, вторым Людовиком Святым. Вот только толпа этого никогда не поймет…

Клавьер, наконец, пробрался ко мне, сильно сжал за локоть.

– Что с вами? Вы идете, ничего не видя перед собой.

– Я задумалась. Хорошо, что вы рядом, Рене.

Мимо меня двигались чиновники Коммуны, сплошь увитые трехцветными кокардами, все, как один, в республиканских поясах. Толпа сама называла мне их имена: тот, с круглым лицом и редкими грязными волосами, – прокурор Коммуны Шометт, прославившийся тем, что больше всего на свете ненавидит проституток, тот – инспектор парижских тюрем Мишони, тот – Лепитр, тот – сам мэр Парижа Паш, а вот тот, в напудренном парике, – это заместитель прокурора Эбер, знаменитый Папаша Дюшен!

Я слышала об этом Папаше Дюшене – так называлась и газета, которую выпускал Эбер, в прошлом бродячий циркач и вор, женившийся на бывшей монахине. Невозможно было представить газеты вульгарнее и отвратительнее. Теперь Эбер, купаясь в лучах славы, приветливо махал народу шляпой. Когда процессия вышла на угол бульвара Бон-Нувель и улицы Люн, стало ясно, что парижане ожидают от Эбера какой-то речи.

Они ее получили – краткую и вразумительную:

– Ну, ребята, скажу я вам, казнь короля – это самая лучшая из радостей Папаши Дюшена! Казнить надо также и австрийскую тигрицу, эту жалкую проститутку, а вместе с ней и тех пораженных гангреной ублюдков, что вышли из ее трехэтажной утробы!

Толпа взревела, услышав такое потакание своим самым низменным вкусам со стороны члена Коммуны. Последние слова Эбера потонули в общем шуме. Люди натыкались друг на друга, рычали от восторга и наступали друг другу на ноги. Недалеко от меня вспыхнула драка, в другом конце драка переросла в потасовку, и я видела, как туда спешат гвардейцы. Какой-то шутник, которому хотелось позабавиться, истошно вопил петухом. И тут чей-то сильный, звучный голос громко воскликнул:

– Да здравствует король!