– Их могут поймать, – сказала я довольно равнодушно. Я еще не ожила настолько, чтобы воспринимать все близко к сердцу.

Я думала о себе. Сейчас я натаскаю себе воды из колодца и вымоюсь. Ведь я теперь похожа на страшилище. У старухи, конечно, нет дров, чтобы нагреть воду. Что ж, я вымоюсь в холодной. Потом я выстираю все свои вещи. Они так ужасны, что их стыдно надевать. Но я их все же надену, потому, что у меня нет ничего другого.

Затем я выйду на улицу – сразу, как только стемнеет. Меня, облаченную в столь убогий наряд, никто не узнает: ведь теперь у меня хватит ума не возвращаться в свою квартирку на улице Турнон, где меня непременно ожидает полиция. Слава Богу, Коммуне неизвестно, что в Париже у меня есть брат. Да, я разыщу Джакомо и Стефанию. И остановлюсь у них ненадолго. А потом уеду из Парижа в Бретань – ведь пропуск, добытый бароном де Батцем, все так же был у меня за корсажем. Я могу уже не бояться разоблачения. Тетка Манон, эта мерзавка, меня уже не увидит. А за время жизни на улице Турнон я выучила все жаргонные словечки, употребляемые жителями Сент-Антуанского предместья.

Таков был мой план, и я не желала слышать ни о чем другом.

– Скажите, – произнесла вдруг Валентина, – как случилось, что вы знали о подземном колодце в Ла Форс?

Мне не хотелось об этом думать. Ясно, что кто-то помог мне, кто-то принял участие в моей судьбе. Кто-то подкупил тюремщиков, чтобы они перевели меня в самую выгодную камеру и шепнули о том, что таится под каменными плитами. Но кто именно? Клавьер, барон де Батц? Все это было загадочно, а от загадок я порядком устала. К черту все эти тайны! Я еду в Бретань, еду как можно скорее, и это единственное, что я хорошо понимаю.

Старуху, которая приютила нас, звали гражданка Дюбрей. Она настаивала, чтобы ее называли именно так, словно не понимала, что дала убежище аристократам. Впрочем, сейчас это мало занимало мои мысли. По ее совету я натаскала из колодца воды в большой чан и дважды вымылась. Потом до боли в пальцах стирала свою одежду. Меня утешало то, что от чистоты я получу душевное спокойствие.

Потом я решительно отпихнула кожаные подушки и подняла раму окна, чтобы просохнуть на свежем воздухе. Именно за этим занятием застал меня аббат Эриво, вернувшись из церкви.

– Они упразднили конгрегации, – грустно сообщил он и перекрестился. – Господь Бог им судья. Но мне было очень неприятно увидеть на дверях монастыря, где я провел столько времени, печать Коммуны.

– Отец мой, вы были в городе, – прервала я его, – что же сейчас происходит в Париже?

– В Париже? Дочь моя, в Париже продолжают убивать. Я был у решетки сада Карм, возле самой тюрьмы, и видел место, где было убито триста священников. Убийства идут везде, Сена полна трупами. Трудно найти место, чистое от крови. Избиение прекратилось в тюрьме Аббатства, в Бисетре, Консьержери и Ла Форс, так как там уже никого не осталось.

От ужаса я не могла произнести ни слова. Сегодня было уже 5 сентября, а избиение все еще продолжается?

– Да, дочь моя, – словно угадав мои мысли, сказал аббат, – проливать невинную кровь они начали четыре дня назад, и дьявол, терзающий их души, все еще не желает униматься.

– Но кто же виновник всего? Кто поднял толпу для расправы?

– Один Бог его знает, дитя мое. Главное, что власти не вмешиваются и не останавливают преступления. Говорят, все это случилось из-за того, что Собрание распустило Коммуну. Марат и Дантон в ответ на это подняли народ. Еще я узнал, что существует декрет, согласно которому я могу быть сослан на каторгу в Гвиану, если только не присягну новой власти. Только вряд ли эта мягкая мера возымеет действие, когда повсюду неприсягнувших священников просто убивают.

– А вы? Как же вы шли по улице? И вас не схватили?

– Нет, – смущенно признался аббат Эриво. – Одна добрая женщина помогла мне и указала добрый путь.

– Кто же эта женщина?

– Святая дева, мадам.

Я нетерпеливо передернула плечами:

– Ах, оставьте свои шутки! Хорошо, если за вами не увязался шпион, а то в противном случае никакая святая дева не поможет, и мы отправимся на гильотину. Скажите лучше, что вы еще узнали?

– Я узнал, что для принятия присяги дается две недели.

– Вы говорите мне только то, что касается церкви.

– А я больше ничего не знаю, дочь моя.

Я поняла, что ничего не добьюсь от аббата. Выстиранная одежда высохла, и я принялась одеваться. День тянулся невыразимо медленно, и я никак не могла дождаться вечера, чтобы выйти из дома и отправиться на улицу Эгу-Сен-Катрин.

Старуха болтала без умолку. Из кухни в комнату медленно переползал душный чад от ее плиты. Эли, скучая, слонялся по дому без дела; потом полез на чердак и нечаянно сбросил оттуда головешку от рождественского полена, которую старуха бережно хранила к новому Рождеству. Валентина о чем-то проникновенно беседовала с аббатом Эриво.

Я наблюдала за всеми ними и поражалась их легкомыслию. Казалось, только меня волновало то, что у нас нет денег, что старуха не может приютить нас навсегда. Они не думали о том, что в Париже продолжаются убийства и за нами охотится Коммуна, а стены дома на улице Монторгейль лишь ненадолго стали нам защитой, и вскоре мы выйдем отсюда и задумаемся, что же нам есть, куда пойти и где спать.

Их это не волновало. И меня приводила в бешенство мысль о том, что они все свалили на меня. Они будто были уверены, что я за них подумаю и все обеспечу… А между тем мне как никому другому требовалась поддержка и сочувствие!

Не выдержав, я снова напала на Эли:

– Вы, юноша, вчера потеряли мой пистолет. Я уже не говорю о том, как это непростительно для мужчины – потерять единственное оружие, которое ему доверили, чтобы защищать женщин. Но если бы вы хоть немного думали головой, вы бы достали мне новый пистолет. Разумеется, вы на это не способны.

Валентина посмотрела на меня умоляющими глазами, и я замолчала, хотя и к ней невольно почувствовала неприязнь. Она была такая мягкая, уступчивая, женственная, с небольшой долей мужества и океаном милой женской слабости, которая так нравится мужчинам. Это прекрасно, когда мужчины действительно способны защитить слабую женщину. Но если все мужчины вокруг тебя тряпки, просто глупо разыгрывать из себя саму нежность. Нужно уметь постоять за себя. И за других. Нужно быть жесткой, сообразительной, твердой и несентиментальной.

В восемь часов вечера вернулся маркиз де Лескюр и сообщил нам, что шевалье встретил давних друзей и больше на улицу Монторгейль не вернется. Я не знала, правда ли это. Может быть, шевалье схватили гвардейцы, а маркиз молчит, чтобы не волновать нас?

Из всех новостей, которыми бурлил Париж, он узнал только одну: пруссаки взяли Верден и теперь уже ничто не может им противостоять. Я не знала, радоваться мне или грустить. В конце концов, пруссаки были мне такие же чужие, как и санкюлоты.

– И что же вы все теперь думаете делать? – спросила я.

– Я отправлюсь по своим делам, – уклончиво заявил маркиз, – завтра же утром.

Он явно не желал говорить, что это за дела. Я подозревала, что имена, называемые им в бреду, связаны с какой-то тайной. Маркиз де ла Руари, доктор Шеветель… Впрочем, меня это не интересует.

– Сударь, позвольте мне пойти с вами! – воскликнул Эли. Маркиз не обратил на него внимания.

– Мадам, – обратился он ко мне, – я смею думать, что с недавних пор нас связывает крепкая дружба. Мы много пережили вместе. Штурм Тюильри и тюрьма Ла Форс кое-чего значат. Вы спасли мне жизнь. Вы даже совершили поступок, который доставил вам унижение… Мой долг перед вами так велик, что…

– Перестаньте, – мягко остановила я его. – Со своей стороны вы тоже были хорошим товарищем. Обещайте, маркиз, прийти "мне на помощь в том случае, если мы еще встретимся, – вот все, о чем я могу вас просить.

– Я буду рад сделать все, что в моих силах, мадам.

Мне пора было уходить. Относительно других своих спутников я была уверена, что они останутся со мной. Я бы очень хотела их бросить, одной мне было бы легче, но… но… словом, я знала, что не смогу сделать этого.

Я туго завязала чистые волосы лентой и вышла в прихожую. Здесь на гвоздике висел большой чепец гражданки Дюбрей. Недолго думая, я нахлобучила его на голову и переступила порог.

2

Я шла по улице и ясно ощущала, что оживаю. Исчезли раздражение и равнодушие, терзавшие меня в доме у старухи. Париж всегда действовал на меня благотворно и успокаивающе; тусклый свет зажженных фонарей, проститутки под стенами домов, вечные очереди у лавок, так называемые «хвосты», – даже это имело свою прелесть, которую я улавливала почти интуитивно и мгновенно оживала. Ведь я любила Париж.

Из дома старухи я вышла на улицу Старых Августинцев и принялась подниматься в гору к бульварам, все еще запруженным народом. Под аккомпанемент волынки звучала бодрая «Марсельеза». Право, можно было подумать, что есть повод для радости. На улице Моконсейль был открыт новый пункт для вербовки добровольцев, но я бы не сказала, что это новшество пользуется популярностью.

На улице Озурс толпа гвардейцев производила обыск целого дома в целях реквизиции оружия. Я прошла мимо с высоко поднятой головой, уверенная, что меня никто не знает. Потом мне представилось зрелище пострашнее: могильщики грузили на телегу трупы. Из фраз, что раздавались вокруг, я поняла, что санкюлоты напали на дилижанс, заподозрив его пассажиров в роялизме. Результат этих подозрений был известен – девять трупов. Вздрагивая, я поспешила завернуть за угол, на улицу Мишель-ле-Конт. Там я оглядела себя и успокоилась. Опасаться мне было нечего. Мое платье, некогда бледно-лавандовое, теперь окончательно выцвело и потерлось, косынка на груди была из ситца. Туфли дырявые, подошвы выкроены из картона. Пожалуй, я выглядела как нищая. На мне не было ни чулков, ни нижнего белья – все пошло на перевязки.