Потрясенные аббаты молча смотрели на новоприбывшего.

– Но, сударь, – наконец произнес аббат Руаю, – почему же вы не присягнули конституции? Ведь это не противоречит вашим убеждениям. В Бога вы не верите, в чем сами только что признались, рассказав нам какой-то глупейший парадокс. Взяли бы да присягнули и не сидели бы здесь, а разгуливали бы на свободе.

– Да, – в тон ему сказал аббат Эриво, – я не принял присягу, так как это идет вразрез с церковной дисциплиной и моей совестью священника. Служитель Божий обязуется в верности только Богу. А вы?

– Черт бы вас подрал, милейшие, вы мыслите как пигмеи! Гордости у вас не больше, чем у козы. Почему я должен присягать? Да к тому же присягать такому дерьму? Я и королю не присягал, хотя он в тысячу раз был лучше нынешних подонков. Я их не люблю. Их прогонят, другие придут, а я снова, как китайский болван, присягай? Ну уж нет, этого делать я не стану.

Да и короля, надо признаться, я любил, мне и сейчас его жаль. Чего-чего, а присяги они от меня не дождутся, пусть даже мне суждено подохнуть в этих стенах.

Аббат Барди внес свежую струю в нашу замкнутую компанию. С раннего утра до поздней ночи он бранился, проклинал, балагурил, вещал и провозглашал обвинительные речи, оглушая латынью и нас, и тюремщиков. Говорить он не уставал никогда. Не было конца его рассказам да скабрезным историям. Ничуть не смущаясь, он поведывал нам свои любовные приключения, происходившие во всех мыслимых – если верить ему – уголках земного шара – в Америке, в диких джунглях Индии, в снегах России, в Неаполе и Константинополе; рассказывал нам о совращенных им итальянских доннах и турецких султаншах, немецких принцессах и венгерских княжнах. Сбить с толку, уличить во лжи его было трудно, а когда это все же удавалось, он с добродушным ворчанием сознавал, что у него слишком разыгралась фантазия, или признавался, что вычитал ту или иную историю в каком-то романе.

Получая свой чай, он всегда предлагал выпить за Робеспьера и громогласно восклицал:

– Ох, и люблю я этого молодца, чтоб он сдох, язви его в кочерыжку!

Этот возглас всегда звучал так свежо и энергично, что я невольно улыбалась.

В нашей камере был только один заключенный не аристократического происхождения – некий Жакоб Массиак, лакей в каком-то богатом доме. Полицейские агенты, явившиеся для ареста, без долгих колебаний арестовали лакея вместо хозяина. Так и оказался бедняга Жакоб в тюрьме, хотя никогда ни сном ни духом не злоумышлял против революции.

С началом сентября в нашей камере произошли изменения.

Сначала был выпущен драматург Бомарше по личному приказанию прокурора Манюэля. День спустя на свободу вышел аббат Руаю, вызволенный из тюрьмы своими учениками Робеспьером и Фрероном.

Мы недоумевали. Я готова была уже поверить в то, что террор смягчается, что люди, пришедшие к власти, опомнятся и откроют переполненные тюрьмы.

Мы недоумевали, и, надо признать, в каждом из нас затеплилась надежда на лучшее. Нет, мы не были легковерными, и жизнь нас многому научила, но человеку всегда свойственно надеяться. Повеселела даже бледная Валентина. Каждый из нас втайне предполагал, что двери тюрьмы откроются и для него.

Ни во что не верил только аббат Барди, каждый день повторяя, что будет грызть санкюлотов зубами, но легко им не дастся. Но мы надеялись, да так, что даже не обратили внимания на то, что 1 сентября куда-то исчезли наши надзиратели. Исчезли, оставив нас запертыми в камерах.

А тем временем мы оказались одной ногой в пропасти и не знали, что нас уже обрекли на гибель, что Молох революции требовал новых убийств и мы должны были стать очередной кровавой жертвой на его алтарь.

Мы не знали этого. Запертые в Ла Форс, мы не получали газет, не ведали о том, что происходит в Париже.

А тем временем австрийская и прусская армии вторглись на территорию Франции в надежде восстановить монархию. 23 августа пала крепость Лонгви. В начале сентября под ударами герцога Брауншвейгского пал Верден. Дорога на Париж была свободна.

Все это вызвало панику среди санкюлотов: ведь герцог обещал, войдя в Париж, уничтожить всех, кто покушался на короля!

И тогда Дантон – да, тот самый добрый продажный Дантон – развернул кровавый стяг террора и пустил слух о том, что тысячи аристократов, священников и просто случайно арестованных людей, которыми были переполнены все тюрьмы, подготовили чудовищный заговор, и, как только пруссаки подойдут к Парижу, аристократы вырвутся из тюрем и перережут парижан.

Ничего нелепее и придумать было нельзя. Но кому нужна была правда, если всем так нравилась ложь? Заключенные были обречены.

Военный министр Серван нарочно уехал из Парижа. Министр внутренних дел Ролан сказал: «На грядущие события нужно набросить покрывало». Ну а мэр города Петион всегда становился невидимым, когда приближалась опасность.

Мы были заперты в тюрьмах, как животные, загнанные на бойню. Мы даже ни о чем не догадывались.

8

Когда ударил сентябрьский набат, никто не понимал, что случилось. Заключенные обеспокоенно шептались, поверяя друг другу свои догадки.

Может, герцог Брауншвейгский с полками уже стоит под Парижем?

Может, против революции уже началась новая революция?

За окном едва рассвело, утро чуть теплилось, ночь еще не ушла. Маркиз де Лескюр посмотрел на часы: было пять утра.

– Как вы думаете, что это? – спросила я тревожно.

Я не могла не помнить, что подобный набат звучал всегда, когда приближалась трагедия: в день взятия Бастилии, в день набега на Версаль и, наконец, в ночь на 10 августа, когда пал Тюильри.

– Не знаю, – сквозь зубы произнес маркиз. – Может быть, они вслед за королем решили свергнуть и Собрание. Кто знает. Вот когда они свергнут все на свете, тогда можно ничего не опасаться.

– Э-э, дорогой сын мой, – отозвался аббат Барди. – Все на свете свергнуть никак нельзя. Всегда что-нибудь да останется. У меня вот табака третий день нет, а этот болван Мишо все не показывается!

Маркиз не курил, и отсутствие табака его мало волновало. Но, услышав имя Мишо, он метнул на меня странный взгляд – взгляд побитой собаки. Мне стало неловко. Должно быть, кто-то рассказал ему о моем поступке. Но я вовсе не хотела, чтобы он чувствовал себя виноватым.

Подумав об этом, я решила отложить расспросы о самочувствии маркиза и его ране.

Надзирателей действительно не было, и это казалось странным. Толстяк Мишо отсутствовал уже второй день. Еду нам никто не носил. Мы поделили наши скудные запасы черствого хлеба, очень хорошо понимая, что долго так не может продолжаться. Благо, что в последнее время каждый день шел дождь. Мы выставляли кувшины на окно, за ночь они наполнялись водой, и жажда нас не мучила. А если дожди прекратятся? Мы должны будем умирать от голода и жажды, замурованные в четырех стенах?

– Может, отсюда можно убежать? – произнес юный Эли. Савиньен де Фромон пожал плечами. К этому предложению он отнесся скептически. Маркиз подошел к окну и в который раз проверил крепость прутьев решетки.

– Можно бы перепилить. Но здесь на неделю работы при условии, что надзиратели не появятся и не будут мешать.

– Ах, только не это! – воскликнула я, испугавшись. – Пусть уж лучше они появятся. Через неделю мы все равно умрем с голоду.

– Но что бы это значило? – отозвался журналист. – Честно говоря, я даже не припомню случая, чтобы надзиратели бросали заключенных.

– Да, если только не получали такого приказа. Услышав эти слова, я порывисто обернулась к маркизу.

– Приказ? Вы полагаете, нас заперли по приказу? Нарочно обрекли на мучительную смерть?

В моих глазах застыл ужас. Я не хотела умирать. У меня был Жанно, я должна была увидеть его. И в то же время я почему-то вспомнила о зловещем даре барона де Батца – ампуле с цианистым калием. У меня в ушах снова прозвучал диалог: «Зачем мне яд, сударь?» – «Затем, зачем он нужен был Сократу: чтобы избавиться от мучительной смерти».

Маркиз мягко обнял меня за плечи, пытаясь успокоить.

– Нет, что вы, сударыня. Все будет хорошо. Мы не в каменном мешке, отсюда можно выбраться.

– Молитесь, дети мои, – сказал аббат Эриво, – молитесь, и Бог спасет вас, как спас трех юношей из огненной печи, куда они были брошены Навуходоносором.

– Молиться, молиться! – проревел аббат Барди, перебивая священника. – Сколько ни произноси Libera me, Domine[5] или credo,[6] воды в кувшинах не прибавится. И ни в чем еще не был я так уверен, как в этом.

И, наперекор аббату Эриво, гигант затянул «Мальбрук в поход собрался». Шевалье де Мопертюи, несмотря на свою разбитую челюсть, старался ему вторить.

– Вы нашли когда петь! – сказала я в сердцах.

– Кстати, – обратился ко мне маркиз, – я давно хотел спросить вас: как вы оказались здесь, в мужском отделении? Кто помог вам? И зачем?

Этот вопрос поразил меня. Он вдруг напомнил мне о том, о чем я забывала задуматься все последние десять дней. Но сейчас я ответить не успела.

– Слышите? – спросил Эли де Бонавентюр испуганно.

Это было похоже на шум прибоя. Так волны океана накатываются на бретонский берег, с шумом плещутся в пещерах, а потом, усиливаясь, хлещут о скалы. Такое впечатление производили странные звуки, враз заполнившие камеру. Шум глухо волновался и видимо нарастал.

– Это восстание, – прошептал Эли де Бонавентюр. – Я знаю, так всегда бывает, когда они идут убивать.

– Кого? – спросила Валентина.

Я мягко привлекла ее к себе, стараясь успокоить, хотя сама чувствовала себя не очень уверенно. Моя рука невольно нащупывала в складках юбки легкий испанский пистолет. Какое счастье, что у меня его не отобрали. Какое счастье, что у меня остался мешочек с порохом и пули…

Шум толпы стал так громок, что сомневаться не приходилось: опасность уже близко, она подошла к самым стенам Ла Форс.