И вот они ушли, а я осталась. Осталась потому, что была уверена: в Собрании арестуют и королевскую семью, и всех, кто ее окружал.

За каких-то полтора часа произошло столько событий, что я и вспомнить всего не могла. Командир канониров Лангланд теперь уже твердо заявил, что не станет стрелять по мятежникам. Вспыхнула безобразная ссора, роялисты чуть не затеяли дуэли с канонирами… Правда, стычку удалось прекратить. Потом стало известно, что гвардейцы склоняются к переговорам с мятежниками… Истерично плакали женщины, аристократы, потеряв маркиза де Манда, действовали несогласованно: каждый сам решал, где ему стоять и какой участок защищать…

Я брела по галерее, вспоминая все это. К женщинам мне не хотелось идти. Я наугад распахнула одну из дверей, устало огляделась. Становилось жарко. Чем выше поднималось солнце, тем труднее было дышать. Август выдался засушливым и душным, в комнате было лишь немного прохладнее, чем на улице.

Окно было широко распахнуто, одна из рам была почти выломана. У стены стояли три ружья, лежали коробки с патронами. Я подумала, что, видимо, это помещение лишь недавно покинул один из защитников дворца и, скорее всего, ненадолго. Сейчас он вернется и наверняка прогонит меня к женщинам…

Мне не хотелось думать об этом. Зеркальный шкаф в комнате был распахнут и куча шелков и бархата смотрела прямо на меня. Чьи это платья? Никто бы сейчас не мог этого сказать. Я с любопытством переворошила кучу нарядов… Они принадлежали женщине с тонким вкусом, но какой именно?

И тут я вздрогнула от отвращения за свою одежду, за этот трехцветный пояс, за революционную кокарду, крепко пришитую к платью суконными нитками… Как раньше рабы носили на себе отличительные знаки своего рабства – ошейники и кольца, как и эти тряпки свидетельствовали о моем унижении, липком, противном страхе, который давно уже стал постоянным спутником моей жизни. Я сейчас же переоденусь. Это желание было не просто женским капризом, которыми я вообще не страдала. Я просто хотела избавиться от своего рабства – не только внутренне, но и внешне, хотела сбросить с себя остатки своего позора. Пусть ненадолго, но я хотела хоть чуть-чуть гордиться собой, иметь на это право…

Я быстро стянула с себя все эти лохмотья, протерла губкой лицо, шею и плечи. Белоснежная льняная нижняя юбка была как раз по мне и так душиста, что я невольно прижалась лицом к ее подолу. Было так приятно чувствовать на себе что-то чистое и изящное… Взгляд легко выхватил из вороха одежды необходимые вещи: голубая атласная юбка туго стянула талию, к ней добавились расшитая бисером серебристая вставка и бархатный корсаж яблочно-зеленого цвета, изящно обтянувший грудь. Я осторожно расправила на плечах блестящие венецианские кружева, подняла подол юбки до пояса, чтобы натянуть чулки – поистине великолепные, перламутрового цвета, они были сотканы из тончайшей шерсти ангорских коз и китайского шелка…

Дверь распахнулась. Я так и застыла с поднятой юбкой, с обнаженными до бедер ногами – застыла потому, что узнала во входившем офицере маркиза де Лескюра.

– Это вы? – почти раздраженно произнес он.

Не отвечая, я поспешно спряталась за дверь шкафа и быстро натянула чулки.

– Ради Бога, мне просто некуда было пойти…

– Сейчас не время для нарядов, неужели вы не понимаете? Как вы могли прийти сюда? Сейчас начнется пальба, санкюлоты уже совсем близко, только что отдан приказ швейцарцам сосредоточиться во дворце…

Мне не нравились эти упреки, и я равнодушно молчала, поднимая на затылок распустившиеся волосы. Среди одежды был флакон розмариновых духов, и я надушила ими локоны. Черт побери, если мне действительно суждено сегодня умереть, то я умру красивой. Санкюлотам будет жаль перерезать горло такой привлекательной женщине – если только они вообще способны воспринимать красоту. Впрочем, в глубине души я никак не могла поверить, что могу умереть…

– Хотите, я буду помогать вам, маркиз?

– Вы? В этих-то кружевах?

– Да, в этих кружевах. Не думаю, что в них я стала хуже или неловче. К тому же я ни за что не уйду отсюда к женщинам.

– Почему?

– Их истерики и меня настраивают на истерический лад. Он смотрел на меня так, словно пренебрегал моей помощью, относился к моим возможностям с известной долей презрения. Я нахмурилась.

– Что, разве вам не нужен помощник, чтобы перезаряжать ружья?

Он долго молчал, перетаскивая с кровати тюфяки и подушки и закладывая ими амбразуру окна. Грохот барабанов, доносившийся с площади Карусель, как будто стал тише.

– Будет жаль, если вас убьют, – довольно равнодушно сказал он. – Я уже готов к смерти, а вы?

– Не пугайте меня. Мне много раз в жизни казалось, что я умру от страха, но я до сих пор жива…

– Вы, по-моему, бредите, – раздраженно прервал он меня. – Сейчас речь идет не о страхе, а о пулях – о шальных пулях, черт побери!

– Выбирайте выражения, маркиз, – спокойно сказала я.

– Извините.

Я выглянула в окно – гренадеры в медвежьих шапках, гвардейцы в синих, белых и красных мундирах заняли позиции у главного крыльца, на широкой лестнице и в вестибюле дворца. Едва взглянув на них, я поняла, что бой начнется с минуты на минуту. Пушки, выставленные вперед, были по самые жерла набиты картечью. И везде – на террасах, балконах и у окон – виднелись напряженные фигуры дворян, сжимающих ружья…

У меня сжалось сердце. Мятежников было так много, что они, как саранча, заняли всю площадь. Их толпы волнами вливались во двор Принцев и дворцовые сады, овладевали двором швейцарской гвардии… Эти позиции защитники Тюильри сдали сами, из тактических соображений. Дворец был окружен со всех сторон. Мне вспомнились слова Редерера: «Сюда идет весь Париж, любое сопротивление невозможно».

– Вы что, действительно думаете остаться? – спросил маркиз.

– Да, сударь. Я останусь. И покажите мне, пожалуйста, как заряжаются ружья. Я буду подавать вам их после каждого выстрела.

Он, не возражая уже, дважды показал мне, как следует щелкать затвором, сыпать на полку порох и забивать пыж. После нескольких упражнений я овладела этим искусством – жутким, но нынче необходимым. Правда, ружья были так тяжелы, что я с трудом их удерживала.

– Необходима привычка, – заметил он. – Но это, по-моему, чудовищно для женщины.

Я пожала плечами.

– Мне много пришлось делать такого, что в Версале сочли бы чудовищным. Но я должна защищать себя.

Он покачал головой.

– Мадам, меня сочтут убийцей. Я должен прогнать вас. Я посмотрела на него усмехаясь.

– Не думайте уже о том, маркиз, что о вас подумают другие и кем вас сочтут… Перед смертью это просто глупо.

Он протянул мне бутылку, наполненную темной жидкостью.

– Выпейте. Это коньяк.

– Как раз то, что мне нужно…

Я мужественно, даже не поперхнувшись и не поморщившись, а лишь храбро зажмурившись, сделала пять или шесть глотков – коньяк обжигал, как пламя.

– Вы исповедались уже, маркиз?

– Нет, – хмуро ответил он, занимая место у окна. – Я еще не записал себя в покойники.

– А я была у священника три дня назад…

Я села на один из тюфяков, чувствуя, как с тиканьем часов утекают последние минуты покоя. Теперь все время будет делиться надвое: до того страшного момента, когда прозвучат первые выстрелы, и после. У меня было несколько секунд, чтобы подумать о себе, своих детях и своем будущем – таком зыбком и неопределенном.

За детей я была почти спокойна. Пока они с Маргаритой, им ничто не грозит. Маргарита была мне второй матерью, и теперь я искренно жалела, что иногда обижала ее. В случае самого страшного она позаботится о моих детях.

Жанно… Вот что причиняло мне истинную боль! Милый синеглазый малыш, веселый шалун, добрый и простой мальчик… Самое драгоценное мое сокровище, мой ангел, единственная моя радость. Стоило мне коснуться воспоминаний о нем, как я теряла спокойствие, становилась ревнивой матерью – тигрицей, у которой забирают детеныша, и мне стоило больших усилий гасить в себе эти инстинкты.

Его отец был человеком, впервые подарившим мне радость любви. Эта любовь, восхитительная и сияющая, как солнце, восходила надо мной, шестнадцатилетней, так ярко, что казалось, что передо мной простирается целый великолепный счастливый мир, всецело принадлежащий мне. Я не помнила уже слез, которые пролились позже, они забылись, стерлись в памяти. Зато осталось сверкающее ощущение счастья, полнейшей беззаботности, юности и красоты.

Я вспомнила, как брела одна-одинешенька по ночным тропикам, с ужасом чувствуя приближение родов – они казались тем страшнее, что были первыми. Я помнила безумную боль, свои сжатые зубы, искусанные губы, расплывающиеся лица женщин, склонявшихся надо мной… Помнила и невероятно громкий крик ребенка – так я впервые услышала голос Жанно. В памяти запечатлелись счастливые мелочи: первое прикосновение нежных губ малыша к моему соску, его деспотическое голодное посасывание, радость, охватившая меня, когда мне показалось, что Жанно улыбается…

Его отняли у меня, но ни на миг не нарушили ту тонкую нить, что связывала меня с ребенком. Я все время чувствовала его, была уверена, что он где-то рядом, надо только его найти… Я была убеждена, что он жив. А потом, как награда за все, – безумная, заполонившая все существо радость, испытанная тогда, когда я, приоткрыв дверь в комнату, увидела крошечную кисейную колыбель, озаренную утренним светом.

Мне вдруг показалось, что с того времени прошло уже сто лет. Пожалуй, за годы, истекшие после того, как я вновь обрела Жанно, мне пришлось вынести больше, чем любому человеку за десятилетия его жизни. Перестрелки на улицах, Бастилия, эмиграция, смерть Эмманюэля – события явно двигались в сторону худшего. Легким проблеском в этой цепи злоключений была любовь Франсуа. Но она фактически закончилась, когда погиб наш маленький сын. После этого у нашего брака не было будущего, хотя я и пыталась его наладить… «Нечего клеить разбитый кувшин», – говорил какой-то мудрый человек.