— Я здесь, мама, — говорила я, входя в комнату, где она отдыхала на кушетке, обтянутой потертым от времени розовым бархатом. Поставив сумки с покупками, я освобождала от булавок шляпку и снимала ее. — Тут не слишком жарко? Может, открыть окно?

— Жарко? — Ее руки поглаживали шерстяной плед на коленях. — Я продрогла до костей.

Придвинув к кушетке стул, я взяла ее руки и потерла, чтобы к ним прилила кровь, и, пока я это делала, мне казалось, что под моими пальцами не плотная кожа, а тесто. Когда я отняла руки, мать начала хныкать.

— Что ты хочешь?

— Позови сестру. Мне нужна Фонни.

Послушно кивнув, я встала, но тут ее глаза расширились.

— Не уходи, не оставляй меня одну.

Я вновь села, и так тянулся долгий вечер. Выпив немного бульона, мать пару часов дремала. Незадолго до полуночи она неожиданно приняла озабоченный вид.

— Я очень беспокоюсь о тебе, Элизабет, — проговорила она. — Что станет с тобой без меня?

— Я уже взрослая, мама. Со мной все будет хорошо. Обещаю.

— Нет, — покачала она головой. — Несколько лет назад мы с миссис Каррен разговаривали о тебе с Доротеей. — Мать дышала с трудом, было больно видеть ее муки.

— Успокойся. Все это не важно.

— Нет, важно. Мы не один раз спрашивали о тебе, но она отказывалась отвечать. Просто молчала.

Я всегда скептически относилась к оккультизму — к доске Уиджа, к сеансам при свечах, приглушенным голосам участников, к автоматическому письму, красным платкам на лампах, но в тот раз у меня по спине побежали мурашки. Возможно ли, чтоб мать вступила в контакт с Доротеей? А если вступила, то почему скончавшаяся девять лет назад сестра отказалась говорить обо мне? Может, она знала, что со мной случится нечто ужасное? Эта мысль пугала, но полной уверенности у меня не было. Не могла же я просить мать рассказать об этом сеансе подробнее: она утомилась и была взволнованна больше обычного. Да и хочу ли я знать? А что, если мое будущее хуже настоящего? Или его вообще нет?

Всю ту августовскую ночь я просидела на деревянном стуле около дивана. Смачивала лоб матери влажной тряпкой и всматривалась в летнюю ночь за окном. За стеклом трещали сверчки, но я их не слышала. Деревья были чернильного цвета, луна отчетливо вырисовывалась на темном небе, и я подумала, что когда-нибудь тоже умру в этой комнате. В моей жизни ничего не изменится.

Шли часы, и перед рассветом мать перестала дышать. Внизу все спали, а я смотрела на лицо, которое иногда вызывало во мне ненависть, иногда — сострадание. Ее руки свободно лежали по бокам худого тела, я коснулась одной, и меня пронзила любовь к матери — сильное и сложное чувство. Потом я спустилась по лестнице, чтобы разбудить Фонни и Роланда и вызвать доктора. Приготовила завтрак, приняла ванну, а затем села с Фонни в гостиной: надо было обсудить детали предстоящих похорон. Тело матери лежало наверху — в ожидании приезда коронера; я все время об этом помнила, это словно давило на меня. Мать всегда радовало спокойное течение моей жизни, тогда ей казалось, что я ближе всего к тому, что мне по силам, — немногому, по ее мнению. Такое представление обо мне шло из самого детства, оно укреплялось, и я могла легко поверить в него, стать ничем. Или же, напротив, могла порвать со всем, что имела.

5

— Все в порядке, мисс? — спросил водитель.

— Надеюсь, что так, — ответила я и открыла дверцу машины.

Я вернулась в Сент-Луис, проведя в поезде долгий день, который показался мне еще более долгим, просто бесконечным из-за непокидавшего меня чувства, что в Чикаго я сделала что-то не так. И вот я вновь здесь, в доме Фонни и Роланда на Кейтс-авеню. Осталось только расплатиться с шофером и выбраться из автомобиля.

Было прохладно и свежо. Шофер с вещами шел следом за мной, звук наших шагов на мощеной тропе глухо раздавался в воздухе. Войдя в дом, я оставила багаж у лестницы и поднялась в свою комнату, холодную и имевшую нежилой вид. Несмотря на поздний час и усталость, я зажгла свет и развела огонь в камине, чтобы согреться. Затем села на розовую кушетку, обхватила себя руками и подумала, не присутствует ли в комнате незримо мать, не кутается ли в шерстяной плед и не смотрит ли на меня жалостливым взглядом: бедняжка Хэдли. Несчастный цыпленочек.

Утром я спала дольше обычного, а когда спустилась вниз, Фонни уже поджидала меня в столовой.

— Ну? Я хочу знать все. С кем ты встречалась?

Я рассказала ей о вечеринках и играх и об интересных людях, бывавших в доме Кенли. Умолчала только об Эрнесте. А что рассказывать? Я даже не знала, друзья ли мы, не говоря о большем.

Во время нашего разговора вошел Роланд, застегивающий на ходу запонки; он принес с собой запах мыла и пахнувшего сосной средства для волос. Он сел за стол, а Фонни незаметным движением отодвинула свой стул подальше, чтобы не видеть, как он ест. Вот, значит, как обстоят дела! Их брак с самого начала был ошибкой. Мне стало их жаль.

— Ну как? — спросил Роланд. — Оправдал ли Чикаго твои ожидания?

Я кивнула, намазывая джем на хлеб.

— Удалось захомутать дюжину новых поклонников?

Фонни тихо фыркнула, но ничего не сказала.

— Ну не дюжину…

— По крайней мере, одного ты заполучила. Тебе только что принесли письмо. — Роланд вытащил из кармана пиджака помятый конверт. — Срочная доставка. Это уже серьезно. — Он улыбнулся и вручил мне письмо.

— Что это? — спросила Фонни.

— Срочная доставка, — повторила я как во сне. На конверте можно было разобрать торопливо написанное имя Эрнеста. Должно быть, он отправил письмо сразу же, как я отъехала, доплатив лишних десять центов, чтобы я сразу же получила его. «Я напишу тебе. Я напишу тебя». Я держала письмо в руках, боясь вскрыть.

— Как зовут твоего дружка? — спросил Роланд.

— Не уверена, что могу называть его дружком, но его имя Эрнест Хемингуэй.

— Хемингуэй? Что за фамилия такая? — поинтересовалась Фонни.

— Понятия не имею, — ответила я и вышла из комнаты, чтобы вскрыть письмо. Конверт был такой мятый, словно пролежал несколько дней в кармане, и мне это понравилось, хотя содержание письма по-прежнему оставалось неизвестным. Я нашла тихий уголок в гостиной, рядом с роялем, и обнаружила, что внутри листы тоже помяты, а на них темными чернилами выведено: «Дорогая Хэсович, — так начиналось письмо. — Ты в поезде, а я здесь, и так пусто после твоего отъезда. Скажи мне, ты правда существуешь?»

Я отложила письмо: не в силах справиться с чувством, которое он вложил в меня. «Ты правда существуешь?» Тот же самый вопрос задавала и я — и у меня для этого было больше оснований, особенно после наставлений Кейт. Я была надежная, как земля, по которой он ступал, возможно, слишком надежная. А он? Правда, его интерес ко мне за все время визита ни разу не поколебался, но это еще не означало, что на него можно положиться, — возможно, он просто считал, что я стою того, чтобы потратить на меня какое-то количество времени. По правде говоря, я вообще не знала, что о нем думать, и потому продолжала читать письмо, с жадностью глотая строки, а он писал, чем занимается и чем хотел бы заниматься, о своей работе, мыслях. Есть вероятность получить место в ежемесячнике «Кооперативное содружество» при условии, что он будет и репортером, и автором, и редактором. «Условия не ахти, но, наверное, соглашусь», — писал он. Хотя в голове бродили разные мысли на его счет, но я ничего не могла с собой поделать: мне нравился его голос, интонации и то, что написанные слова начинали звучать, и тогда я слышала того Эрнеста, который под разными предлогами пытался пробраться в мою комнату в Чикаго. Сейчас его письмо проделало то же самое, и Эрнест оказался здесь, в гостиной, где за минуту до этого было темно и душно.

— Ну что? — спросила Фонни; шурша темной шерстяной юбкой, она вошла в комнату. — Что он пишет?

— Ничего особенного, — ответила я, хотя это была неправда. В Эрнесте Хемингуэе все было особенным.

— В любом случае приятно иметь новых друзей. Я рада, что ты хорошо провела время. — Фонни села и занялась рукоделием.

— Действительно рада?

— Конечно. Я хочу видеть тебя счастливой.

Это могло быть правдой только в том случае, если быть счастливой означало, что всю оставшуюся жизнь я проведу на втором этаже одинокой незамужней теткой.

— Спасибо, Фонни, — поблагодарила я сестру и, извинившись, пошла в свою комнату, где тут же села писать ответ. Я не хотела показаться восторженной и не хотела, чтобы мое письмо имело определенный подтекст, но, приступив к делу, поняла, что мне нравится писать ему. Мой ответ растянулся на весь день — я писала обо всем, что происходит со мной; мне хотелось, чтобы он видел, как я хожу из комнаты в комнату, играю на рояле, пью чай с имбирем в обществе своей подруги Алисы Хант, наблюдаю, как садовник подрезает розы и обвязывает на зиму мешковиной. «Вечером я тосковала по озеру, — писала я. — И еще по многим вещам. Хотел бы встретиться со мной в кухне за сигаретой?»

В уголке старого маминого зеркала торчала фотография, на которой я в купальнике нежилась на реке с Алисой, — обе счастливые, залитые солнцем. Такой Хэдли, ясно, уже не было, но я решила, что Эрнесту понравится ее открытое лицо и посланная всему миру улыбка. Смахнув с фотографии пыль, я сунула ее в конверт вместе с письмом. И тут же, не думая, я заклеила конверт, надела коричневое пальто и направилась к почтовому ящику на углу улицы. Стемнело; я шла по улице и смотрела на окна, похожие на светящиеся шары. Они слабо освещали все вокруг — и на мгновение я вообразила, что этот свет тянется над холмистыми полями и окутанными сном амбарами от Сент-Луиса до Чикаго. Подойдя к почтовому ящику, я крепко сжала в руках письмо и, поддавшись порыву, поцеловала его, а потом сунула в прорезь, и оно полетело на дно.