За неделю после возвращения Эрнеста из Мадрида у нас установился режим, вполне нас устраивавший. Утром на террасе мы пили херес с печеньем, как и Мерфи на вилле «Америка». В два часа, пока Бамби спал или играл с Мари Кокотт, ехали обедать с Мерфи или Маклишами. Когда наступало время коктейля, на нашу подъездную аллею въезжали три автомобиля, так как мы снова объявили карантин и пытались его соблюдать — с передачей деликатесов и выпивки сквозь решетку в заборе.

Первые дни Эрнест упорно работал, пока не понял, что полностью уединиться не удается, а возможно, ему этого и не хочется. Скотт вновь пробовал завязать с алкоголем, но затея с треском провалилась. Они с Эрнестом много говорили о работе, но ни тот ни другой ничего не писали. Они загорали на пляже и, как губки, впитывали похвалу своим талантам, в изобилии изливаемую семейством Мерфи.

Сара была настоящая красавица с выразительными глазами и коротко подстриженными пышными волосами с рыжеватым оттенком. Скотт и Эрнест добивались ее внимания, а Зельда не терпела конкуренции. Ее раздражение росло с каждым днем, но она не могла направить его против Сары. В конце концов, они были подругами и союзницами, и потому свои колкости она приберегала для Эрнеста.

Зельда и Эрнест всегда недолюбливали друг друга. Он считал, что у нее слишком большая власть над Скоттом, что она по натуре разрушительница и вдобавок не совсем в своем уме. Она же была уверена, что Эрнест только изображает из себя мачо, пытаясь скрыть под фальшивой мужественностью слабое женское начало.

— Мне кажется, ты влюблен в моего мужа, — сказала она однажды вечером, когда мы сидели на берегу, крепко перед этим выпив.

— Хочешь сказать, мы с ним голубые? Круто, — отозвался он.

Последовал жесткий взгляд темных глаз Зельды.

— Не он, — сказала она. — Только ты.

Я думала, Эрнест ее ударит, но она пронзительно рассмеялась и, отвернувшись, стала сбрасывать с себя одежду. Скотт, увлеченный разговором с Сарой, мгновенно переключился на жену.

— Какого черта ты это делаешь, сердце мое?

— Играю на твоих нервах, — ответила она.

Справа от нашего небольшого пляжа из моря выступали скалы. Самый высокий камень возвышался футов на тридцать, или даже больше, над водой, которая здесь всегда была бурной и образовывала водоворот над скрытыми в глубине острыми выступами. Туда и поплыла решительно Зельда, а мы с любопытством следили за ней. Что она сделает?

Достигнув цели, она легко забралась на скалу. Скинув одежду, Скотт устремился за ней, но она, опередив его, с боевым индейским кличем нырнула в волны. Пока Зельда находилась под водой, мы пережили ужасный момент, не зная, жива ли она. Но тут раздался веселый смех — Зельда вынырнула на поверхность. В этот вечер луна ярко светила, и мы хорошо видели очертания обоих тел. И слышали сумасшедший смех, с которым Зельда карабкалась на скалу, чтобы повторить прыжок. Скотт следовал за ней, оба были так пьяны, что могли с легкостью утонуть.

— С меня хватит, — сказал Эрнест, и мы пошли домой.

На следующий день, когда мы обедали на террасе, атмосфера оставалась напряженной, пока Сара не попросила:

— Пожалуйста, не пугай нас больше так, Зельда. Это очень опасно.

— Но, Сара, — сказала Зельда, невинно, как школьница, хлопая ресницами, — разве ты не знала? — мы не верим в самосохранность.


В течение последующих дней, когда Полина атаковала нас письмами сначала из Болоньи, а потом из Парижа, я задумалась: верим ли мы с Эрнестом в самосохранность — можем ли бороться за то, что имеем. Возможно, Полина сильнее нас. Лестью она прокладывала себе путь, жаловалась, что находится так далеко и не может помочь, — нельзя ли изменить ситуацию? Писала, что не боится заболеть коклюшем, потому что перенесла его в детстве, и хотела бы приехать и разделить с нами карантин. С этой просьбой она обратилась в письме ко мне, а не к Эрнесту, и меня, как всегда, поразили ее напор и целеустремленность. Она продолжала притворяться, что мы все еще подруги, и ни на дюйм не уступала своих позиций.

В Антиб она приехала в ясный солнечный день. В белом платье, в белой соломенной шляпке она выглядела невероятно свежей и чистой, как сливочное мороженое. Или как солнечный зайчик. Другая женщина почувствовала бы неловкость, оказавшись в таком месте, где все знают или, по меньшей мере, догадываются о ее положении любовницы, но Полину это нисколько не смущало. В этом была ее схожесть с Зельдой. Обе знали, чего хотят, и всегда находили способ получить это или отнять. Они были потрясающе практичны и современны, а я этими качествами не обладала.

— Хему повезло, что ты такая покладистая, — сказала мне Зельда как-то вечером. — Я хочу сказать, что он в семье главный, ведь так?

Я вздрогнула, но ничего не ответила, решив, что это проявление ее ревнивой реакции на сближение наших мужей, но в принципе она была права. Эрнест действительно главенствовал и руководил мной не от случая к случаю, а чаще, и в этом была своя закономерность. Мы оба выросли в семьях, где женщины властно управляли домашними, превратив мужа и детей в дрожащих от страха подданных. Зная, что никогда не пойду по этому пути, я решила стать опорой Эрнесту, но в последнее время мир перевернулся, и мой выбор перестал иметь значение. Оглянувшись, Эрнест увидел другую жизнь, и она ему понравилась. Богатые лучше проводили дни и веселее — ночи. Они приносили с собой солнце, им повиновались приливы и отливы. Полина была женщиной нового типа, так почему бы не заполучить ее? Почему не заявить свое право на все, что он хочет иметь? Разве не так устроен мир?

Меня же все это озадачивало и отпугивало. Это был не мой мир. И люди были не мои, а они с каждым днем становились Эрнесту все ближе. Что было в моих силах? Он мог разлюбить Полину и вернуться ко мне — это все еще было возможно, но ситуацией я не управляла. Поставь я ультиматум, заяви, что здесь ей не место, я потеряла бы его. Начни я устраивать истерики, закатывать сцены в публичных местах, и он получил бы повод меня бросить. Мне оставалось лишь пребывать в состоянии крайней беспомощности, занимая выжидательную позицию, разрывающую сердце.

40

Он не понимал, как любовь в один момент может быть райским садом, а в следующий — войной. Сейчас шла война, его верность ежеминутно подвергалась испытанию. И то, что обычно было раньше — болезненно-безумное состояние влюбленности, — ускользало, и он начинал сомневаться, да случалось ли это с ним когда-нибудь на самом деле. Теперь он запутался во лжи и компромиссах. Он лгал всем, начиная с себя, — ведь шла война, и надо было делать все, чтобы выжить. Но самообладание он терял, если оно у него когда-то было. Лгать с каждым разом становилось труднее. Иногда боли было больше, чем он мог вынести, и тогда он завел толстую записную книжку в черном клеенчатом переплете, куда записал возможные способы самоубийства на случай, если станет совсем уж невыносимо.

Можно включить газ и дождаться, пока голубая дымка не погрузит в удушливое забытье. А можно вскрыть вены на запястье — бритва всегда под рукой — или на других частях тела, это даже быстрее: на шее прямо под ухом, на внутренней стороне бедра. Всаженные в живот ножи он видел — эта смерть не для него. Она напоминала ему о лошадях, пронзенных рогами быков в Испании, алом кольце вывалившихся кишок. Нет, не это, разве только не будет выбора. Можно выброситься из окна небоскреба. Он подумывал об этом в Нью-Йорке, пьяный и счастливый после встречи с Максом Перкинсом, когда увидел Вулворт-билдинг. Даже в состоянии счастья он думал о смерти. Еще была бездонная глубина океана — прыжок ночью с лайнера, свидетелями которого станут только звезды. Но этот способ слишком уж романтичный, к тому же надо заранее купить билет на океанский лайнер. Проще поплыть, куда глаза глядят. Или нырнуть глубоко, выпустить воздух и остаться под водой, и если ты кому-то нужен, пусть ныряют и достают тебя. Но он знал, что единственный подходящий для него способ покончить с собой — оружие, знал, как только подумал об этом.

В восемнадцать он первый раз с подобной целью взглянул на ружье — тогда его только что ранили в Фоссалте. Все его тело пронзила боль — невыносимо-острая, он и не подозревал, что такое бывает. Он потерял сознание, а когда пришел в себя, его ноги были грязным месивом и не принадлежали ему больше. То же было и с головой. В окружении мертвых и умирающих он лежал на носилках, дожидаясь, пока его унесут санитары. Небо над головой побелело от огня и жара. Крики. Повсюду кровь. Он лежал около двух часов, и каждый раз, услышав грохот разрывающегося снаряда, не мог сдержаться и начинал молиться. Откуда приходили слова, он не знал, ведь раньше он этим никогда не занимался.

Весь в крови, он лежал открытый небу, которое в свою очередь открывалось в смерть. Неожиданно он увидел оружие рядом со своей ступней — офицерский пистолет. Если б до него дотянуться… Все вокруг умирали, и смерть была нормальнее, естественнее, чем эта жуткая боль. И чудовищная беспомощность. Мысленно он потянулся к пистолету. Потянулся еще раз — и потерпел неудачу. Подошли санитары и унесли его на носилках живым.

Он всегда считал себя мужественным человеком, но в ночь бомбежки не имел возможности выяснить это наверняка. И сейчас не был вполне уверен. Осенью он дал себе обещание: если к Рождеству ситуация с Пфайф не разрешится, он покончит с собой; все осталось по-прежнему, а он ничего не сделал. Себе он объяснил это тем, что сильно ее любит и Хэдли тоже и не может причинить ни одной из них боль, но они и так страдали.

Наступило лето, и его существование становилось все невыносимее. Он не представлял себе жизни без Хэдли и не хотел с ней расставаться, но Пфайф все крепче входила в его сердце. Она говорила о замужестве и с каждым разом все настойчивее.

Он хотел их обеих, но нельзя иметь все, и любовь не могла помочь ему теперь. Ничто не могло помочь, кроме мужества, а что это все-таки такое? Схватиться за оружие или терпеть боль и дрожать, испытывая жуткий страх? Он не знал наверняка, но после того первого раза были и другие случаи. И все-таки, когда придет время, он знал, что выберет ружье и просто нажмет на спусковой крючок босым пальцем ноги. Он этого не хотел, но если дела идут плохо — по-настоящему плохо, — тогда самоубийство допустимо. Должно быть допустимо.