— Не знаю. Некоторые считают его чудовищем.

— Может быть, но чудовища не всегда так выглядят. У них чистые ногти, они пользуются ножом и вилкой и говорят на правильном английском.

Я застегнула его пиджак, смахнула пыль с ткани на плечах.

— Ты беспокоишься из-за пустяков, женушка. Не волнуйся, лучше вздремни.

Эрнест отсутствовал два часа, а когда вернулся и стал печатать свои записи, то с удовольствием сообщил мне, что оказался прав.

— Этот парень набит ложью до сюда, — сказал он и провел рукой по горлу. — А выше — ничего.

— Он был в черной рубашке? — спросила я с облегчением.

— Да. И остальные тоже. — Эрнест сел за стол и вставил чистый лист в «Корону». — Он крупнее, чем кажется, лицо массивное, загорелое; еще у него красивые руки. Можно сказать, женские.

— На твоем месте я бы этого не писала.

Он засмеялся и стал печатать с бешеной скоростью, пальцы его летали по клавишам, редко и ненадолго задерживаясь.

— Вот еще что, — говоря со мной, он даже не поднял глаз. — С ним в комнате был очаровательный щенок охотничьей породы.

— Выходит, фашистское чудовище любит собак?

— Может, он хочет его со временем съесть, — ответил Эрнест с улыбкой.

— Ты невыносим.

— Да, — согласился он, подняв указательный палец для дальнейшей атаки на машинку. — Но собака отличная.


На следующий день мы сели в автобус, идущий на Шио; Эрнест хотел показать мне мельницу, глицинии и разные уголки города, так хорошо ему запомнившегося, несмотря на то что случилось в его окрестностях. Пока мы ехали, небо затянулось облаками и помрачнело. Пошел дождь, и не было никакой надежды, что он прекратится. Когда мы прибыли в город, Эрнест выглядел удивленным.

— Какой маленький городишко! — только и сказал он.

— Может, он съежился от дождя, — пошутила я, желая поднять ему настроение, но быстро поняла, что это невозможно: Эрнест все время боролся с собственной памятью. За прошедшие четыре года все изменилось и потускнело. Закрытая на время войны фабрика по изготовлению шерсти сливала грязные отходы в речку, где в жаркие дни купались Эрнест и Чинк. Мы бродили под дождем по извилистым улочкам, но все вокруг казалось тусклым и скучным, а в витринах было полно дешевой посуды, скатертей и почтовых открыток. Таверны пустовали. Мы зашли в винный магазин, там сидела девушка и расчесывала шерсть.

— Город не узнать, — сказал ей Эрнест по-английски. — Столько всего нового.

Девушка кивнула и продолжала работать, двигая скребком туда-сюда, отчего белые шерстяные волокна становились длинными и гладкими.

— Ты уверен, что она тебя понимает? — спросила я тихо.

— Она меня понимает.

— Мой муж воевал здесь, — сказала я.

— Война кончилась, — отозвалась она, не поднимая головы.

Разочарованные, мы прекратили осмотр города и пошли проведать «Две шпаги», но и там все изменилось: кровать скрипела, дешевые простыни казались несвежими, а лампочки потускнели от пыли.

Посреди безвкусного ужина Эрнест сказал:

— А может, ничего этого не было.

— Конечно, было, — возразила я. — Жаль, что с нами нет Чинка. Он бы нашел способ нас взбодрить.

— Нет. Ничего у него не получилось бы.

Ночью мы плохо спали; наступило утро, а дождь все не прекращался. Эрнест решил показать мне Фоссалту, где его ранили; мы нашли шофера, согласившегося довезти нас до Вероны, а затем сели на поезд до Местре и там снова взяли машину. В течение всей поездки Эрнест не выпускал из рук карту, сравнивая то, что видел сейчас, с тем, что было раньше. Все изменилось. В Фоссалте, куда мы в конце концов попали, было еще хуже, чем в Шио, потому что здесь не осталось никаких следов войны. Траншеи и блиндажи исчезли. На месте разбомбленных домов и построек возвели новые. Эрнест отыскал склон, где его ранили, — никакого намека на бомбежки, воронки, — зеленая, симпатичная горка. Во всем была фальшь. Всего несколько лет назад здесь погибли тысячи солдат, сам Эрнест пролил здесь кровь, прошитый шрапнелью, а теперь все сияло чистотой и блеском, словно даже земля все забыла.

Перед нашим уходом Эрнест прочесал придорожные посадки и добыл-таки трофей — ржавый обломок снаряда величиной с пуговицу.

— Охота за собственным прошлым — игра на проигрыш, правда? — Он смотрел на меня. — Зачем я сюда приехал?

— Ты сам знаешь зачем, — сказала я.

Он покрутил ржавый обломок в руке, и мне показалось, он вспомнил наш разговор с Чинком, что нельзя считать подлинной ту войну, какую он помнит. Нельзя полагаться на память. Время — вещь ненадежная: все разрушается и гибнет, даже — или особенно — то, что похоже на жизнь. Например, весна. Все вокруг растет. Птицы весело распевают на деревьях. Солнце сулит надежды. С этого дня Эрнест навсегда возненавидел весну.

16

Вернувшись в Париж, мы попали на празднование Дня взятия Бастилии, на улицах круглыми сутками пели и плясали. От шума и жары мы даже не пытались уснуть. Я видела в темноте очертания Эрнеста, одной рукой он прикрыл глаза.

— Скоро наша годовщина, — сказала я.

— Надо уехать?

— Куда уехать?

— Ну, в Германию или Испанию.

— Нам этого не надо, — сказала я. — Мы можем остаться дома, как следует надраться и заняться любовью.

— Можно и сейчас. — Он засмеялся.

— Можно, — сказала я.

Кларнетист внизу сыграл несколько низких нот, ожидая аккомпанемента, потом замолк. Эрнест повернулся на бок и погладил мое открытое плечо. От прикосновения сладостные мурашки пробежали по моему телу; он привлек меня к себе и, не говоря ни слова, повернул на живот и накрыл меня своим телом. Он был тяжелый и теплый, и я шеей чувствовала его губы и лоб.

— Не двигайся, — попросил он.

— Я еле дышу.

— Хорошо.

— Так все идет медленнее.

— Да.

Чтобы мне было легче, он упирался руками в кровать, но его тяжесть доставляла удовольствие.

После, когда мы лежали в темноте, с улицы по-прежнему доносился смех, музыка звучала еще громче и беспорядочней. Эрнест опять притих, и мне казалось, он думает о Шио и о том, чего там уже никогда не найдешь, и еще о печали, которую он оттуда привез.

— Давай я закрою окно?

— Слишком жарко. Да это и ничему не поможет. Спи.

— Ты о чем-то думаешь. Не хочешь поделиться?

— От разговоров тоже мало пользы.

По голосу я понимала, что он глубоко несчастен, и наивно верила, что смогу помочь, если заставлю его говорить. Я продолжала мягко давить, и наконец он сказал:

— Если ты действительно хочешь знать причину, то это из-за любовной близости. Почему-то после нее я чувствую себя опустошенным и одиноким.

— Как ужасно! — Его слова причинили мне боль. Мы часто занимались любовью — во всяком случае, мне так казалось.

— Прости. Дело вовсе не в тебе.

— Как же не во мне! Давай никогда больше не прикоснемся друг к другу. Мы не должны. Я не хочу.

— Но мы хотим. Ты это знаешь. И ты хочешь.

— Нет.

Он прижал меня к себе.

— Не волнуйся ты так, пожалуйста. Просто скажи, что любишь меня.

— Я люблю тебя, — сказала я, целуя его руки, глаза и стараясь забыть те слова. Но у меня не получалось. Я не могла забыть ничего из того, что он когда-то мне говорил.

— Теперь спи.

— Хорошо, — сказала я.

Сам он встал и оделся. Было три часа ночи, а может, четыре.

— Ты ведь не будешь сейчас работать?

— Может, и не буду. Но хочу попробовать.

Я слышала, как закрылась дверь, слышала его шаги по лестнице, а потом заснула и проспала несколько часов. Когда я проснулась, Эрнеста не было — он работал, а в квартире уже стало жарко и душно. Откинув ногой простыню, я накинула халат, пошла на кухню и сварила кофе. Игравшие ночью музыканты так и не покинули улицу, и от одних звуков музыки я уже почувствовала усталость. Я не понимала, как им удается все время играть. Они что, спят стоя? Или не спят совсем?

После завтрака я помылась, оделась и несколько часов провела за пианино, однако удовлетворения от занятий не получила. Было слишком жарко, к тому же мне не удавалось справиться с волнениями предыдущей ночи. Я снова легла, и тут услышала, как Мари Кокотт моет на кухне посуду. Нам ее рекомендовала консьержка, и теперь она приходила каждое утро в качестве femme de menage,[6] мыла посуду и готовила еду за два франка в час. У немолодой Мари не было детей; небольшого роста, полноватая, она отличалась ловкостью и быстротой в работе. Она получила свое прозвище Кокотт (французский сленг — «проститутка») из-за любимого блюда, которое прекрасно готовила, в том числе и для нас, — poulet en cocotte.[7] Несколько раз в неделю она приходила и днем, чтобы приготовить ужин, а так как стряпала она невероятно вкусно, я попросила ее научить меня готовить некоторые французские блюда. Но в такую жару меня не тянуло на кухню, и до возвращения Эрнеста я с удовольствием ела фрукты или вообще не ела. С ним мы шли в кафе, выпивали аперитив, а когда становилось темнее и прохладнее, в нас пробуждался аппетит — мы ели и не могли наесться.

— Доброе утро, мадам, — приветствовала меня Мари Кокотт, входя в спальню, где шторы не закрывались с ночи. Да мы и вообще их не закрывали.

— Эта музыка когда-нибудь кончится? — спросила я на своем далеко не изящном французском, указывая на окно.

— Не сегодня, — ответила она смеясь.

— Мне кажется, празднование Дня Бастилии будет продолжаться вечно, — сказала я, чем снова вызвала у нее смех.

— Нам это нравится, — сказала она.


Лето тянулось бесконечно; казалось, одно лето сменяется другим, а время при этом не движется. Заполнять дни становилось все труднее. Я чувствовала, как возвращаются мои головные боли, и хотя я знала, что не следует мешать работе Эрнеста или пытаться удержать его от нее, но была страшно рада, когда он, проснувшись, сообщал, что не намерен сегодня работать и мы пойдем на бокс или поедем за город посмотреть велогонки.