Тогда речь шла о том, чтобы начать историю сначала на новых основаниях, пусть для этого придется «вычистить все до самой сердцевины», как потребует в месяце Флореале III года Республики некий Бийо-Варенн[4]. Взять природу силой, вооружившись скальпелем, вскрыть код нашей сокровенной жизни — вот на что претендуют все реформаторы на протяжении двух веков, — возродить любовь и возрождать любовью. Сорвать обезобразившие ее покровы и вернуть ей первоначальное предназначение: превратить человеческий род в единую семью, связанную пылкими узами. Здесь мы вступаем в область лучезарных обещаний, на которые не скупился Руссо, предсказывая благословенные дни матерям, согласившимся вскармливать младенцев грудью:

Я дерзаю обещать этим достойным матерям крепкую и неизменную привязанность мужей, неподдельную сыновнюю нежность детей, уважение и восхищение общества, благополучные роды без осложнений и последствий, несокрушимое здоровье <…>. Едва матери соблаговолят вскармливать детей своим молоком, нравы изменятся сами собой, во всех сердцах проснутся естественные чувства, народонаселение государства станет пополняться.[5]

После того, как классическая эпоха осудила страсть: «Одна любовь сулит опасностей не меньше, чем все кораблекрушения», — сказал Фенелон («Телемах»), — XVIII век совершает революцию в личной жизни. Новый феномен: родителей и детей все теснее соединяют узы привязанности. Семья становится лабораторией чувства, а вскоре оно же составит основу общественного договора[6]. Очистить его от шлаков, накопленных предыдущими эпохами, значит превратить его в добродетель, призванную возвести человеческий род от варварства к цивилизации.

Это стремление полностью переделать человека и общество во второй половине XIX века прибегнет к помощи сексуальности как средства дополнительной терапии для одних, заместительной — для других. Мы продолжаем решать эту задачу: вот уже двести лет западная культура хочет построить «мастерскую по ремонту человека» (Франсис Понж) и вернуть любви ее истинное лицо, положить ее в основание общества братьев и влюбленных. Мы перескажем эпизоды этой безумной затеи.

2. Спасение посредством оргазма

Мещанская ограниченность и чрезмерная стыдливость романтиков, которые идеализируют женщину, лишая ее эротизма, встречают двойное противодействие: во-первых, единственная страсть, во-вторых, веселое непостоянство. С одной стороны, в 1884 году в книге «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельс предсказывает триумф счастливой моногамии, которую поддержит пролетарская революция, уничтожив закрепощение женщины и его следствия — адюльтер и проституцию. С другой — французский анархист Эмиль Арман еще до 1914 года отстаивает идею «любовного товарищества», свободного от ханжества и ревности и основанного на сексуальном плюрализме[7].


Тогда возгорается надежда внедрить новый метод воспитания человечества, соединяющий гигиену, наслаждение и склонность: вырвать плоть из-под двойной опеки Церкви и Капитала, спасти ее от мрачных проповедей священника, от изнурительной «потогонной» работы на хозяина, от тирании часов. Здесь также ставится задача сдвинуть «границу между возможным и невозможным» (Мона Озуф) и возродить первозданную невинность наготы. Сексуальность — зверь, которого следует держать на цепи, полагали ранние христиане; теперь она превратилась в сказочное животное, которое нужно освободить. В основе этих распространившихся чаяний, затронувших как некоторые религиозные ереси, так и феминистские и социалистические движения, — убеждение в том, что желание — доброе начало и только оно способно искоренить уродливые черты общества. В этой прометеевской борьбе за перестройку точки высшего накала связаны, конечно, с Фрейдом, который выявил телесную подоснову нашей цивилизации, с Гербертом Маркузе, уехавшим преподавать в США, но в первую очередь — с доктором Вильгельмом Райхом: диссидент от психоанализа, раскольник в немецкой коммунистической партии, он умер в 1957 году в Соединенных Штатах. Не видя разницы между революцией социальной и личностной, считая, что «половая жизнь не является личным делом», Райх, жертва нацизма и сталинизма, всю жизнь будет искать оптимальный способ освобождения от «рабской человеческой структуры»[8]. Только полное развитие способности получать удовольствие позволит людям примириться с самими собой и отказаться от детских игрушек — отвлекающих средств вроде порнографии, детективов, романов ужасов, а главное — от повиновения начальству: от всего, что связано со страхом, то есть с фрустрацией. «Авторитарная цивилизация машин», религиозный мистицизм, буржуазное подавление возводят вокруг каждого «эмоциональный панцирь» — он убивает радость жизни и иссушает человека. Поскольку снятие напряжений в эротическом спазме является формулой всего живого (северное сияние — не что иное, как космический оргазм), это единственный способ покончить со «слепым подчинением фюрерам» и постепенно избавиться от собственнических чувств, от рака, диктатуры, насилия.

Сексуальная революция в правильном понимании не сводится к коррекции нарушений детородной способности: она влечет за собой исторический разрыв, благодаря ей мы делаем шаг, как говорят марксисты, из первобытной истории в Историю. С Вильгельмом Райхом мы вступаем на путь биологического утилитаризма, основанного на метафизике спасения: оргазм — это узкие врата искупления, подобно благодати у кальвинистов. Заключенная в нем уничтожающая сила и есть та панацея, что должна нас защитить от всяческих эпидемий, политических и физических: «Сексуальное благополучие населения — лучшая гарантия общественной безопасности в целом»[9]. Поскольку наше тело — единственная наша родина — неразрывно связано, как у греков, с космосом и колебаниями климата, в утробе мужчин и женщин разыгрывается решающая партия. Станет ли тело садом наслаждений или адом подавления, зависит от нас, ибо именно та биоэнергия, которую мы пропускаем через себя в момент полового акта, одушевляет живую материю и приводит в движение звезды. (В. Райх, под конец жизни эмигрировавший в Америку, где его преследовало ФБР, строил странные машины, улавливающие «органические» излучения: например, разбиватель облаков, способный вызвать дождь в пустыне.) В зависимости от того, будете ли вы переживать сексуальное наслаждение, на земле восторжествуют либо гармония, либо разлад: еще Фурье проводил аналогию между человеческим соитием и копуляцией планет, а Млечный путь рассматривал как гигантское хранилище светового семени. Если бы люди удвоили усердие, сжимая объятия, они породили бы множество галактик, которые озарили бы нашу планету ярким сиянием, тем самым с минимальными затратами была бы решена проблема освещения. Де Сад, в свою очередь, сравнивал любовное наслаждение с извержением вулкана, а апатию либертина — с охладелой массой излившейся лавы.

В 1960-е годы, когда были заново открыты эти авторы (а также прозрения некоторых милленаристских сект), сексу придают демонстративность, утверждая его мессианский статус: ни больше ни меньше как загадка человечества — вот что находит в нем смутное выражение. Буйство Эроса — не просто разгул бесстыдства, в котором обвиняли его ханжи: оно соответствует «восстанию души», как отметил еще в 1961 году выдающийся историк Дени де Ружмон. Речь идет о воссоздании Рая с помощью самих инструментов падения, о сотворении новой Евы, нового Адама. Мы наконец выскажем внятно и четко то, о чем наши предки говорили, мямля и запинаясь; лучшие из них были предтечами, теперь мы вступаем в Царствие, в совершеннолетие человечества. Срам человека будет его славой и оружием. Эрекция — это восстание, охваченная смятением плоть свергает диктат установленного порядка, желание глубоко нравственно. Нет никакой необходимости апеллировать к старому фрейдовскому понятию сублимации, инстинкты возвышенны сами по себе, в них заключена полнота человеческого удела. Корнем зла было побуждение — значит, мы станем добрыми, занимаясь любовью. Коитус — одновременно бунт против общества и осуществление природы человека. Решимость пророков освобождения добраться до самого истока чувствительности объясняет и их экзальтацию, и воинственный тон.

Эпоха оживила подозрение, пробудившееся уже в век Просвещения: любовь — лишь маска желания, ложь, которой тешат себя люди, прикрывая собственную похоть. «Любви не существует, — сказал ранее Роберт Музиль, — сексуальность и товарищество — это все, что осталось». «Подлое стремление быть любимым» разоблачали, в свою очередь, Делёз и Гваттари. Чувство, посаженное на скамью подсудимых, будет оправдано желанием при условии, что оно откажется от своего превосходства, довольствуясь эпизодической ролью в новом сценарии, который пишется сейчас. Итак, долой формулу давнего прошлого «я тебя люблю» — пусть ее заменит единственно настоящая: «я тебя хочу». Нагой человек воздает хвалу самому себе, своему драгоценнейшему достоянию — телу, единственной реалии правильно понятого материализма. Поскольку подавление вызывает неврозы и патологии, вольности не может быть слишком много. В какие бы крайности ни впадали дети Мая 1968 года — все лучше, чем омерзительный родительский «голодный паек». Отсюда терпимость тех лет к любым проявлениям влечения, не исключая инцеста и педофилии, и убеждение, что дети тоже имеют право выражать свою сексуальность, пусть даже в отношениях со взрослыми. За словом мира из уст младенцев скрывались практики, далекие от младенческой невинности. Предполагалось единым духом освободить любовь из-под домашнего ареста и перестроить семью, воспитание. Того, кто находил очарование в старых обычаях, обвиняли в предательстве. Не допускалось никаких сомнений: наша эпоха открыла спасение от сердечных мук, а попутно и от социальных бед.

1960–1970-е годы были нравоучительной революцией, подобно либертинским романам XVIII века с их дидактикой: все разновидности эротизма, извращения трансформировались здесь в революционные идеи, направленные против установленного порядка. Еще слишком недооценены едва ли не религиозные притязания тех лет: убрать со сцены современности жалкую комедию сантиментов, навязанную нам литературой от Расина до Пруста, и заодно положить почин небывалому приключению. В связи с Парижской коммуной и Маем 1968-го Мальро говорил о «бешеном идиллизме», желании примирить между собой всех людей, пусть даже ценой насилия. Действительно, после тех дней мы пришли к «политической системе в целом» и усвоили комичную привычку (она жива поныне) проводить границу между правыми и левыми в спальне: позиции миссионера и шлюхи, должно быть, справа, а слева — содомия и PACS[10]. Кредо этого периода, убежденного в своем превосходстве: трагедий не бывает, есть лишь плохие социальные конструкции (в идеологическом конструктивизме и заключается сама благая весть западной мысли, сегодня об этом свидетельствует гендерная теория). 1960–1970-е — это культ духовности Эроса: он прекрасен, с чем все обязаны соглашаться, как только его перестают душить цензура, кюре, политические комиссары и буржуазия; это воспевание «экономики либидо» (Жан-Франсуа Лиотар), «машин желания» (Делёз, Гваттари), в которых каждый ищет свою истину. Все переворачивается с ног на голову: сексуальное наслаждение из подозрительного превращается в принудительное, а тот, кто уклоняется, навлекает на себя подозрение в том, что он серьезно болен. Вместо старых запретов утверждается новый террор — террор оргазма[11]. Для древних Эрос был богом; по мнению провозвестников нового мира, он должен сделать богов из нас.