– Улица Сен-Клод, дамочки? – послышался чей-то игривый голос. – Вы хотите знать, где улица Сен-Клод?

Женщины разом обернулись на голос и увидели прислонившегося к двери булочной хлебопека, выряженного в камзол, но, несмотря на мороз, с голыми ногами и грудью.

– Ах! Голый мужчина! – воскликнула младшая из женщин. – Неужто мы попали в Океанию?

Сделав шаг назад, она спряталась за спутницу.

– Вы ищете улицу Сен-Клод? – продолжал подмастерье, который не понял движения младшей из дам и, привычный к своему наряду, был далек от того, чтобы приписать это движение действию центробежной силы.

– Да, друг мой, улицу Сен-Клод, – ответила старшая из женщин, сдерживая желание рассмеяться.

– Так ее найти не трудно, а впрочем, я вас провожу, – отозвался обсыпанный мукою жизнерадостный парень и, перейдя от слов к делу, принялся, словно циркулем, мерить дорогу своими длиннющими тощими ногами, на которых красовались башмаки, каждый размером с лодку.

– Нет-нет, не нужно, – поспешно возразила старшая женщина, которой явно не улыбалась перспектива быть замеченной с подобным проводником. – Не беспокойтесь, просто объясните нам, где эта улица, и мы постараемся последовать вашим указаниям.

– Первая улица направо, сударыня, – ответил молодой человек и скромно удалился.

– Благодарю, – в один голос проговорили женщины и поспешили в указанном направлении, тихонько посмеиваясь в свои муфты.

2. В доме

Возможно, мы слишком полагаемся на память нашего читателя, однако надеемся, что он все же припомнит улицу Сен-Клод, восточный конец которой примыкает к бульвару, а западный – к улице Сен-Луи. Ведь читатель встречал здесь некоторых героев, которые сыграли или еще сыграют какую-то роль в нашей истории, в те времена, когда здесь жил великий врачеватель Жозеф Бальзамо вместе с сивиллой Лоренцей и учителем Альтотасом.

В 1784 году, точно также как и в 1770-м, когда мы впервые привели сюда нашего читателя, улица Сен-Клод представляла собою вполне благопристойную улицу, правда плохо освещенную – это верно, и не очень-то чистую – это тоже верно. А кроме того, малопосещаемую, плохо застроенную и почти никому не известную. Но у нее были имя святого и все свойства улицы на Болоте, и в качестве таковой она, в нескольких составляющих ее домах, давала приют множеству бедных рантье, множеству бедных торговцев и множеству просто бедняков, забытых даже в церковных книгах здешнего прихода.

Кроме нескольких домишек, на пересечении с бульваром стоял величественный с виду особняк, которым улица Сен-Клод могла бы гордиться как зданием вполне аристократическим, однако особняк этот, чьи окна, расположенные выше ограды, в праздничный день освещали всю улицу одним только сиянием свечей и зеркал, – особняк этот был самым мрачным, немым и недоступным из всех домов квартала.

Дверь его никогда не отворялась, окна были заложены кожаными подушками, и на каждой пластинке их жалюзи, на каждой дощечке их ставен лежала пыль, возраст которой химики или геологи определили бы как по крайней мере десятилетний.

Иногда праздный прохожий, какой-нибудь зевака или сосед подходил к воротам особняка и через внушительных размеров замочную скважину принимался обозревать внутренний двор.

Взору его открывались лишь пучки травы, пробившиеся между плитами, да плесень и мох на самих плитах. Порою скромная крыса, владелица этих заброшенных угодий, спокойно пересекала двор и скрывалась в подвале – скромность совершенно излишняя, так как удобные гостиные и кабинеты, где бы ее не потревожила никакая кошка, находились в полном и нераздельном ее распоряжении.

Если во двор заглядывал прохожий или зевака, то, убедившись, что особняк пуст, он шел своей дорогой, однако если это был сосед, проявлявший по вполне естественным причинам больший интерес к дому, то он почти всегда продолжал свои наблюдения до тех пор, пока рядом с ним не появлялся другой сосед, тоже привлеченный любопытством. В таком случае завязывался разговор, который мы можем воспроизвести как в общих чертах, так и в подробностях.

– Послушайте, сосед, – обращался тот, что не смотрел в скважину, к тому, что смотрел, – что вы там видите во дворе у господина графа де Бальзамо?

– Крысу, сосед, – отвечал тот, что смотрел, тому, что не смотрел.

– Взглянуть не позволите?

И второй ротозей в свою очередь нагибался к замочной скважине.

– Ну что, видите? – спрашивал обездоленный у счастливчика.

– Да, – отвечал тот, – вижу. Но до чего ж она жирная, сударь!

– Вы полагаете?

– Уверен.

– Я тоже так полагаю, ведь ей там приволье.

– Воля ваша, а по-моему, в доме должны были остаться лакомые кусочки.

– Лакомые кусочки, говорите?

– Да ведь господин де Бальзамо исчез слишком быстро, чтобы чего-нибудь да не оставить.

– Эх, соседушка, если дом наполовину сгорел, что в нем может остаться?

– Пожалуй, сосед, вы и правы.

И, в последний раз бросив взгляд на крысу, они расходились, испуганные, что столько наговорили о такой таинственной и деликатной материи.

И действительно, после пожара, случившегося в доме, вернее, в одной его части, Бальзамо исчез, никакого ремонта произведено не было, и особняк так и стоял заброшенный.

Пускай себе этот старый особняк, пройти мимо которого, как мимо давнего знакомого, мы не могли, – пускай себе он стоит среди ночи, мрачный и сырой, с террасами, покрытыми снегом, и крышей, изглоданной пламенем, а мы, пройдя по улице направо, посмотрим лучше на садик, окруженный стеной, и на высокий узкий дом, который, подобно белой башне, возвышается на фоне серо-голубого неба.

С крыши дома тянется к небу, словно громоотвод, труба, а точно над нею мерцает яркая звезда.

Последний этаж дома вовсе потерялся бы во мраке, если бы в двух окнах из трех, выходящих на улицу, не горел свет.

Другие же этажи мрачны и унылы. Быть может, их обитатели уже спят? Берегут, завернувшись в одеяла, такие дорогие нынче свечи и дрова, с которыми так трудно в этом году? Как бы там ни было, но четыре этажа этого дома не подают признаков жизни, тогда как пятый не только живет, но и светится, причем даже без некоторого жеманства.

Давайте постучим в дверь и по темной лестнице поднимемся на пятый этаж, где у нас с вами есть дело. Еще выше, на мансарду, ведет приставленная к стене стремянка.

У двери висит молоток; плетеная циновка и деревянная вешалка составляют меблировку лестничной площадки.

Открыв первую дверь, мы попадаем в темную пустую комнату – именно ее окно и не было освещено. Эта комната служит прихожей и ведет во вторую, которая заслуживает нашего самого пристального внимания.

Плитки вместо паркета, грубо окрашенная дверь, три деревянных кресла, обтянутых желтым бархатом, убогий диван с продавленными от долгого употребления подушками.

Диван напоминает старца – дряблого и покрытого морщинами; в молодости он был упруг и ярок, в пору зрелости – принимал гостя, вместо того чтобы его отталкивать, а теперь, когда года его прошли и в него стали проваливаться, он лишь скрипит.

Но прежде всего взгляд привлекают два портрета, висящие на стене. Их с двух сторон освещают сальная свеча и лампа: одна стоит на трехногом столике, другая – на камине.

На первом портрете изображен мужчина в шапочке, с длинным и бледным лицом, тусклыми глазами, остроконечной бородкой, в воротнике с брыжами; лицо это очень знакомо и невероятно напоминает Генриха III, короля Франции и Польши.

Внизу, на раме с облупившейся позолотой, черными буквами написано:

Генрих де Валуа

Другой портрет, в отличие от первого с еще довольно свежими красками и в недавно золоченной раме, изображает молодую черноглазую женщину с прямым тонким носом, выдающимися скулами и линией рта, свидетельствующей об осторожности его обладательницы. Ее прическа, вернее, воздвигнутое у нее на голове сооружение из волос и шелковых лент таково, что шапочка Генриха III выглядит рядом с нею, словно кротовина рядом с египетской пирамидой.

Под этим портретом тоже есть надпись, сделанная черными буквами:

Жанна де Валуа

Если после осмотра угасшего очага и жалких сиамезовых занавесок у постели, прикрытой камчатым, когда-то желтым, а теперь позеленевшим покрывалом, вам захочется узнать, какое отношение эти портреты имеют к обитателям пятого этажа, нужно лишь повернуться к небольшому дубовому столу, за которым, облокотившись о него левой рукой, просто одетая женщина просматривает груду запечатанных писем, проверяя на них адреса.

Портрет писан именно с нее.

В трех шагах от молодой женщины, в позе, выражающей одновременно любопытство и почтение, сидит и наблюдает за хозяйкой старушка горничная лет шестидесяти, одетая, словно грёзовская дуэнья.

Читатель помнит, что надпись под портретом гласила: «Жанна де Валуа».

Но если эта дама принадлежит к роду Валуа, то как же Генрих III, этот король-сибарит, отъявленный сластолюбец, способен, пусть даже находясь на холсте, выносить зрелище подобной нищеты, когда речь идет об особе его рода и даже носящей его имя?

Впрочем, сама дама с пятого этажа вполне оправдывала свое происхождение. У нее были белые, нежные руки, которые время от времени она грела под мышками. У нее были миниатюрные, узкие, продолговатые ступни, обутые в кокетливые бархатные туфельки, которыми она – опять-таки чтобы согреться – постукивала по плиткам, холодным и блестящим, как лед, что сковал парижские улицы.

Когда очередной порыв ледяного ветра ворвался в комнату сквозь щели в дверях и окнах, горничная печально пожала плечами и с грустью посмотрела на очаг без огня.

Что же до хозяйки покоев, то она продолжала перебирать письма и проверять адреса.

Каждый раз, прочтя адрес, она делала небольшой подсчет.

– Госпожа де Мизери, – бормотала она, – первая камеристка ее величества. Тут можно рассчитывать лишь на шесть луидоров, поскольку она мне уже давала.