Я надену на него костюм его племени. Это будет иметь большой успех в гостиной.

— Вам его продать? Монсеньер, это невозможно! — воскликнул оскорбленно Жиль. — Друзей не продают! Понго мой друг, он очень дорог мне.

— Ну уж, так ли! Я знаю, чего стоят друзья. Я готов дать целое состояние за этого малого. Видите ли, дорогой мой, этот Лафайет только что вернулся из своего путешествия. Говорят, с большим триумфом. Он привез оттуда молодого индейца, тот весь в великолепных перьях и повсюду его сопровождает. У Лафайета такой успех, что это меня задевает.

Жиль засмеялся.

— Не говорите мне, монсеньер, что первый принц королевства нуждается в каком-то декоративном индейце, чтобы быть первым в салонах. Я очень сожалею. Если бы Понго был просто слугой, я бы без всяких колебаний подарил бы его Вашему Высочеству, и без всяких денег. Но это мой верный друг. А кроме того, он свободный человек.

И уж позвольте мне быть таким же щепетильным по отношению к моим друзьям, как и вы к вашим.

— Вы выиграли! — воскликнул Филипп. — Решительно вы мне нравитесь. До скорого свидания!

Филипп Шартрский сдержал слово. Когда Жиль, поддерживаемый Понго, опираясь на трость, смог выйти из комнаты в просторную гостиную, он увидел в ней гостей принца-англофила, собравшихся на чай по-английски. Там были Виктор де Брогли, Матье де Монморанси, Луи де Карбон, красивый бастард Людовика XV, Жирарден. Были там и боевые товарищи Жиля, а главное, там был настоящий Друг виконт де Ноайль, который без всяких церемоний бросился к Жилю и сердечно обнял его. Чай по-английски превратился во встречу старых боевых друзей.

— Королевская служба чего-то стоит лишь во время войны, — заявил он Жилю. — Тебе нечего делать в Версале, друг мой. Время раболепия кончается. Приходит новое время, это время свободных людей, благословенное время братства.

Америка показывает нам путь.

— Ноайль, друг мой, через мгновенье ты будешь мне говорить о республике, а мне придется нелестно отозваться о ней, и мы будем вынуждены пойти на лужайку. Ну, дай же мне время поправиться. Есть новости о Ферсене?

— Никаких! Он по-прежнему в Швеции. Ты знаешь, что Лафайет возвратился? Он просил передать тебе самые теплые слова и пожелания выздоровления.

— Как жаль, что он сам не пришел! Мы столько вылазок совершили вместе! Я был бы очень счастлив его увидеть!

— Он тоже. Но он уже уехал в новый крестовый поход. На этот раз речь идет о протестантах Франции, которым он хочет улучшить условия жизни. Он заявляет, что эти условия отвратительны. Против них нет открытого преследования, но они зависят от капризов короля, королевы, от парламента; от любого министра. И это правда!

Их супружество незаконно, их завещания официально не признаются, их дети — незаконнорожденные. Даже если они дворяне, то к ним относятся, как к презренным мужланам. Лафайет заявляет, что так больше продолжаться не может.

— Сразу видно, что он возвратился из Америки. Я бы очень хотел ему помогать. Ты прав, когда говоришь, что в Версале мысли и умы изуродованы. Блеск королевства, величие дворца скрывают темные мысли, сложные хитросплетения, мрачные заговоры. Ты не представляешь себе, до какой степени мне хочется вернуться в Виргинию.

— Тогда зачем колебаться? Возвращайся! Я тоже туда однажды уеду. Послушай, эта история, которая едва не стоила тебе жизни, я ее совсем не знаю. Но я знаю, что ты нажил врагов, по крайней мере, один из них очень могуществен. Король слаб. Он не сможет долго защищать тебя от врагов. Мундир королевского гвардейца не станет тебе кирасой. Возвращайся туда, где о тебе ходят легенды, где у тебя могущественные друзья. Там ты будешь свободным человеком.

— Я знаю, — вздохнул Жиль. — Но есть долг.

Долг солдата защищать короля, а не быть защищаемым королем.

В теплый салон Аглаи, в котором благоухали огромные лилии из теплиц Баньоле, новости доходили быстро. Они приходили с последними снегопадами не желающей уходить зимы, вместе с первыми весенними ветрами весны, которая никак не хотела наступать. Ливневые дожди ежедневно обрушивались на королевство, резкое потепление ускоряло таяние снега, создавая катастрофические наводнения, усиливая нищету, порождая повсюду гнев и ненависть.

Когда в Париже стало известно, что королеве наконец удалось уговорить короля купить Сен-Клу, это вызвало взрыв гнева. В клубах и кафе, в масонских ложах и пригородах царили ярость и бурное негодование. С необыкновенной энергией разразились куплетисты. Тем не менее как-то не замечалось, что герцог Орлеанский заканчивал строительство Пале-Рояля на шесть миллионов, полученных от продажи Сен-Клу, и два миллиона от продажи своих экипажей для охоты графу д'Артуа. Всю семью Орлеанов превозносили до небес, а королеву втаптывали в грязь. 27 марта сто один залп пушек возвестил всему Парижу, что Мария-Антуанетта благополучно родила сына. Но это не произвело истинной радости, не вызвало радостных возгласов, как это было четыре года назад при рождении наследника.

Париж находился в состоянии лихорадочного возбуждения. Желая примирения с Церковью, граф Прованский и барон де Бретей получили официальное разрешение на арест Бомарше. Удачливый автор «Женитьбы Фигаро» был отправлен для размышлений в Сен-Лазар, тюрьму для мошенников, хулиганов и грабителей — неотвратимое наказание за злословие в адрес монсеньера де Жюине, архиепископа Парижа, в одной из его песенок. Он с трудом избежал наказания плетьми, как это происходило со всеми вновь прибывшими. К счастью, он пробыл в тюрьме всего лишь пять дней, а едва лишь выйдя оттуда, поспешил за утешением к друзьям королевы. Ему было обещано, что его «Севильский цирюльник» будет поставлен в Трианоне, что сама королева будет исполнять роль Розины. Это было прямое неповиновение указу короля.

Париж обрел также своего врача. Граф Александр де Калиостро поселился на улице Сен-Клод в Маре в прекрасном особняке Орвилье, снятом для него кардиналом Роганом. Успех его был огромен, он мог сравниться разве что с успехом графа де Сен-Жермена. Говорили, что он может получать золото, бриллианты, что он обладает эликсиром вечной молодости, что он может излечить любую болезнь, что он предсказывает будущее и сотни других вещей. У его дверей всегда была толпа народу.

Тем временем Жиль жил только ожиданием того дня, когда он будет в состоянии покинуть Эрмитаж и сам сможет нанести визит этому человеку. Главная ценность этого человека для Жиля заключалась лишь в том, что он знал, где находится Жюдит.

Однако, по мере того, как силы возвращались к нему, властное личико Аглаи печалилось. Однажды апрельским утром, во время их утренней прогулки по саду, она не смогла сдержать глубокого вздоха сожаления:

— Еще немного, и вы будете здоровы, друг мой. Еще немного, и мы больше не увидимся.

— Не увидимся? Но почему же? Вы не будете принимать меня в своем доме, потому что я больше не ваш больной? Мне бы это принесло большое огорчение.

— Вы думаете? Ваше сердце занято скорее другими заботами, чем заботами о друге.

Они остановились возле только что распустившихся георгинов. Жиль ласково взял ее руку, поцеловал.

— Друг! Вы для меня много больше, чем друг.

— Тогда сестра? Пусть так и будет. Я буду вашей сестрой. Я буду счастлива, если однажды вам потребуюсь.

На ее лице появилась печальная улыбка.

— Будущее предстает передо мной таким темным, мой дорогой Жиль. То, что я слышу вокруг себя, повергает меня в дрожь. Я боюсь, что впереди очень грозные времена. Будут разъединены семьи: отцы будут отказываться от своих сыновей, брат будет ненавидеть сестру…

— Ненавидеть вас? Вас? Эту грацию, прелесть, ласку, щедрость?

— Я любовница герцога Шартрского, скоро он будет герцогом Орлеанским, поскольку его отец стар. Я буду в другом лагере, чем вы. В сердце Филиппа медленно накапливается ненависть. Медленно, но верно. Однажды эта ненависть охватит его полностью. Он мог бы жить счастливо и беззаботно, но вся эта возня в Версале делает из него бешеного волка. И в этот день, да, именно тогда вы возненавидите меня.

— Никогда! Даже если семья Орлеанов поднимет открытый бунт, вы останетесь для меня самой дорогой из всех женщин.

— Вы в этом уверены?

— Клянусь моей честью! И моей нежностью к вам!

Она улыбнулась ему, отбросив прядь, упавшую на лоб:

— Дай Бог, чтобы я никогда не напоминала вам об этом, мой дорогой друг.

ДВА ЖЕНСКИХ СЕРДЦА

Два месяца спустя Жиль де Турнемин, наконец-то слившийся со своим Мерлином, вместе с ним созерцали молчаливый фасад дома Калиостро.

В неверном свете сумерек жилище колдуна казалось выжидающим чего-то. Оно было укрыто тройным рядом деревьев Бульвара, довольно глубоким рвом и высокими стенами, ощетинившимися железными остриями пик. Видны были лишь окна верхнего этажа и окна комнат под крышей, возведенных архитектором Мансартом. Дом был похож на огромного свернувшегося мирно спящего кота, готового во всякий момент цапнуть приблизившуюся к его воротам мышку. Со стороны улицы Сен-Клу открывался круто уходивший вниз проход к женскому Свято-Пречистенскому монастырю. С этой стороны и была расположена боковая дверь дома, дверь, неприветливо ощетинившаяся огромными остриями гвоздей и хищной головой медного грифа, служившей сигнальным молотком.

Однако ни блестящий Версаль, ни очаровательный Трианон не доставляли шевалье такой глубокой радости, как это суровое, пугающее жилище. Он не знал еще, о чем он будет говорить с врачом-итальянцем. Может, эти слова будут такими же разящими, как дуэльные пули, но надо было решиться.

В открывшем дверь слуге он сразу признал консьержа-великана дома Оссолинского, но тот, если и узнал Жиля, то виду не показал.

Он молча кивнул головой, когда тот попросил его доложить хозяину, позвал жестом конюха и повел посетителя в глубину двора к двери с греческим портиком. За ней была красивая каменная лестница с многочисленными скамьями для посетителей, ежедневно осаждавших жилище волшебника с таким же пылом и страстью, с какой они еще совсем недавно осаждали магнетические ванны Месмера. Но сегодня, в столь поздний час. Жиль оказался здесь один. Слуга указал ему жестом на скамью, а сам исчез, чтобы сообщить хозяину о посетителе.