Она грациозно его оседлала, на миг застыла над ним, возвышаясь подобно тонкому белому жезлу. Затем взяла его член в узкую руку и ввела в себя головку. Он ощутил влажность, упругие стенки влагалища. Глядя ему прямо в глаза, она медленно опустилась, словно насаживая себя на острие его плоти.

– Эдуард, милый, если ты чуть нажмешь, я сразу кончу. О, да…

Он нажал. Она кончила. И поцеловала его.

Они занимались любовью до самого вечера. То она была ласковой, и нежной, и ленивой, как кошка, которую гладят; то кошка вдруг выгибала спину и давала почувствовать коготки. Эдуард извергал в нее свое семя с чувством ошеломляющего освобождения. День прошел словно во сне, который ему – или ей – когда-то давно уже снился.

Стало смеркаться. Он поцеловал ее влажные бедра, потом рот; Изобел взяла в руки его голову и долго смотрела в глаза. Ее собственные глаза горели изумрудами, но теперь в них не было слез.

– Эдуард, милый, – произнесла она. – У меня к тебе совершенно особое чувство, я знала, что ты поймешь. Я правильно поступила, верно?

– Безусловно, – улыбнулся он.

– Я тебе нравлюсь? Ты мне всегда нравился.

– Да. – Он нежно ее поцеловал. – Ты мне всегда очень нравилась.

– Так я и думала. Я рада. Нравиться мне куда больше по душе, чем когда меня любят. В общем и целом. А теперь мне пора.

Она соскочила на пол с той быстрой нервной грацией, которая его неизменно очаровывала, и натянула зеленое платье.

– Я пришлю тебе кусочек моего свадебного торга, – заявила она с озорной улыбкой. – Он будет покрыт чудовищной белой глазурью – ею так гордятся кондитеры – и на вкус приторный. Но мне нравятся коробочки с бумажным кружевом, в какие укладывают ломтики. Так что пришлю. Можешь съесть его перед экзаменами. Свадебный торт приносит удачу, это все говорят, поэтому ты наверняка получишь степень и…

– Изобел…

– Если я задержусь еще на минутку, то опять разревусь, – сказала она. – А это будет в весьма дурном вкусе. До свидания, Эдуард, милый. Береги себя.

Через неделю он отбил телеграмму: «Спасибо за торт тчк Эдуард». Через три месяца, когда о присуждении ему степени бакалавра стало известно из опубликованных лондонской «Таймс» итогов выпускных экзаменов в Оксфордском и Кембриджском университетах, к нему в Сен-Клу пришла телеграмма: «Вижу зпт ты его съел тчк Изобел».

После этого она на восемь лет исчезла из его жизни.


Окончив Оксфорд, Эдуард возвратился во Францию, чтобы приступить к управлению компаниями и недвижимостью де Шавиньи. Состояние дел привело его в ужас Студентом он на каникулах наведывался во Францию, но короткие эти приезды не дали ему и отдаленного представления о хаосе, который воцарился после смерти отца.

Жан-Поль согласился не раздумывая: «Конечно, о чем говорить, братик. Убедишься, какая это смертная скука». Эдуард принялся методично обследовать состояние дел в империи де Шавиньи: ювелирная компания, ее мастерские и салоны в Европе и Америке; земли и виноградники в департаменте Луара и в Алжире; акции; авуары; собственность, приобретенная бароном на родине и за рубежом. Везде наблюдалось одно и то же: старые служащие пытались вести дела так, как, по их мнению, мог бы требовать от них покойный барон; они не имели представления о новых подходах, страшились принимать самостоятельные решения, топтались на месте, позволяя накапливаться нерешенным проблемам. Многие годы дела де Шавиньи велись по старинке, Эдуард повсюду находил безразличие и застой. Создавалось впечатление, будто огромный механизм так долго работает по инерции, что никто не заметил и не встревожился, что он останавливается.

После казни Ксавье де Шавиньи немецкое главнокомандование наложило лапу на дом и парк в Сен-Клу; красивейший особняк конца семнадцатого века был отдан под казарму. Это было известно Эдуарду. Он другого не мог понять – почему за все послевоенные годы Жан-Поль так и не озаботился восстановить дом. Он оборудовал для себя маленькую квартирку в одном крыле, сохранил то, что уцелело из старого штата прислуги, но все прочее оставил в том виде, в каком застал.

Следовало поехать все осмотреть на месте, но Эдуард, зная, какое зрелище увидит и сколько боли оно ему причинит, тянул с поездкой. Наконец через три месяца после возвращения из Англии, в погожий сентябрьский день 1949 года он все же туда отправился.

Издалека, с дороги, величественный особняк выглядел так же, как до войны. Солнце играло на голубом шифере крутой крыши и в стеклах высоких окон, выстроившихся в ряд по главному фасаду.

Старые слуги явно нервничали, приветствуя хозяина. Эдуард молча обошел дом. Мебели оказалось мало – почти все успели отправить в Швейцарию; но то немногое, что осталось, было безнадежно испорчено. Со стен исчезли знаменитые брюссельские гобелены, с полов – ковры; его шаги отдавались эхом в оголенных комнатах. Эдуард смотрел и не верил собственным глазам. В нем закипала злость. Панели исцарапаны инициалами и непристойными рисунками; шелковые обои порваны и ободраны, на стенах зеленоватые потеки из-за забитых водостоков. На большой, изгибающейся дугой лестнице, одной из самых знаменитых достопримечательностей особняка, наполовину выломаны перила – ими топили печи. В большой зале венецианские зеркала вдоль стен разбиты все до единого. У дверей сломаны петли, дом снизу доверху пропах мышами и сыростью.

Слуги постарались по мере сил – прибрали в доме к его приезду, но оттого разрушения только резче бросались в глаза. Эдуард медленно поднялся на второй этаж. Спальня отца, его гардеробная, его ванная – панели красною дерева изрублены, старинные латунные и медные краны выдраны с корнем и унесены. Расписанные от руки китайские обои восемнадцатого века в спальне матери подраны, испакощены, в пятнах мочи. Библиотека – книжные шкафы развалены и разбиты. И так комната за комнатой, двадцать спален, затем чердак, протекающая крыша, осевшие потолки. Эдуард спустился на первый этаж, остановился в огромном, выложенном мрамором вестибюле и закрыл глаза. Он увидел дом, каким гот был когда-то, во времена его детства, – повсюду тишина и порядок, каждая вещь в его стенах – совершеннейший и красивейший образец в своем роде. Он вспомнил об обедах на восемнадцать, двадцать, тридцать персон; о танцевальных вечерах и приглушенной музыке, доносившейся из бальной залы: о безмятежных часах, что он порой проводил в кабинете отца. Он открыл глаза. Старик дворецкий не спускал с него тревожного взгляда.

– Мы пытались, мсье Эдуард… – Дворецкий беспомощно развел руками. – Видите – вымыли все полы.

Эдуарду хотелось плакать от злости и безнадежности, но он скрыл свои чувства, чтобы не расстраивать старика. В следующий раз он привез с собой Луизу. Мать, бегло осмотрев дом после возвращения во Францию, сразу твердо решила, что восстанавливать его ей не по силам и жить она тут не намерена. Она перебралась в Фобур-Сен-Жермен. парижский район, где все еще предпочитали жить потомки аристократических семейств донаполеоновской эпохи. В Сен-Клу она вторично поехала с явной неохотой: Париж во всех отношениях куда удобней, а связанные с Сен-Клу воспоминания слишком бередят душу… Когда Эдуард загнал ее в угол, она раздраженно пожала плечами.

– Эдуард, дом безнадежно запушен. Он пережил свое время. По-моему, Жан-Полю следует его продать…

Уже через полчаса она отбыла в своем представительном темно-синем «Бентли». Эдуард еще немного побыл один в парке. Стоя на террасе, он проводил глазами ее машину, посмотрел на город, перевел взгляд на дом. Парк был заросший и неухоженный, посыпанные гравием дорожки исчезли под пышными сорняками, строгие живые изгороди вот уже много лет как не знали ножниц. Несколько поздних роз с трудом пробивались к свету сквозь переплетенные заросли крапивы и пастушьей сумки. Эдуард стоял и глядел по сторонам с решительным выражением, сжимая кулаки. Матери неинтересно; Жан-Полю нет дела: прекрасно, в таком случае он сам займется всем, чем нужно, и займется один.


То же самое он увидел в департаменте Луара, где в Шато де Шавиньи знаменитый зеркальный зал, устроенный при седьмом бароне де Шавиньи, превратили в тир. То же самое произошло и с тамошними виноградниками: в годы войны вино почти не производили; на многих акрах лоза была поражена вредителями; попытки наладить виноделие в послевоенный период носили случайный и бестолковый характер. Эдуард с отвращением пригубил водянистые, отдающие кислым вина последних урожаев и распорядился немедленно освободиться от их запасов.

– Но, мсье де Шавиньи, куда нам их деть? Пожилой regisseur[5] обвел загнанным взглядом огромный винный подвал.

– Куда хотите. На худой конец спустите в канализацию. Я не допущу, чтобы такое вино продавалось под маркой де Шавиньи.

Он замолк, почувствовав, что ему жаль старика.

– Вы бы его стали пить?

Управляющий замялся, потом обнажил десны в беззубой улыбке.

– Нет, мсье де Шавиньи. Предпочел бы не пить.

– Я тоже, – заметил Эдуард и с пониманием похлопал его по плечу. – Избавимся от него и начнем все сначала.

Инспекционная поездка отняла у Эдуарда шесть с лишним месяцев. В результате полугода напряженной работы он ознакомился со всеми архивами во всех службах и отделениях фирмы. Осмотрел каждую комнату каждого дома. Лично опросил всех старых слуг барона и всех его старших служащих. Побеседовал с отцовскими адвокатами, советниками и банковскими партнерами; с его биржевыми маклерами; с его счетоводами. Побывал в Швейцарии, Лондоне, Риме, Нью-Йорке. Его не раз одолевало отчаяние. Месяца через три после начала обследования он пришел к выводу, что за пять последних лет Жан-Поль если что и совершил, так только одно, да и то при его, Эдуарда, содействии, – поставил отцу памятник в их фамильной часовне в Шато де Шавиньи, где покоились и отец, и его предки. Но Жан-Поль бездумно позволил прийти в упадок тому, что воплощало истинную память об их отце, – империи Ксавье де Шавиньи, которую тот столь кропотливо и блистательно возводил на протяжении всей своей жизни.