У меня не было выбора, я не могла позволить себе погрузиться в пучину отчаяния, я должна была тянуть оттуда маму, иначе, мне кажется, она умерла бы сама от тоски.

А по ночам… по ночам от тоски умирала я сама. Легко создавать видимость жизни днем, когда занят повседневными делами или пытаешься изо всех сил удержать кого-то на краю пропасти, забывая о себе. Мама засыпала на своей кровати, а меня накрывало так, что я стискивала челюсти до боли и скрежетала зубами, чтобы не зарыдать вслух. Я чувствовала себя отчаянно бесполезной. Какой-то выпотрошенной оболочкой, костюмом, из которого вытрясли душу за просто так.

Ведь все было напрасно. Все, что я пережила за это время, не имело никакого смысла. И именно от этого хотелось орать и биться головой о стены. Все последние месяцы моей жизни и страдания вдруг перестали быть значимыми. Никого я не спасла, никому не помогла. Может быть, даже ускорила смерть Мити этой заграничной операцией, и себя потеряла рядом с дьяволом. Продала ему свою душу за бесценок, тело и свое сердце. Теперь я знала, почему он вытолкал меня — стало нечем удерживать, нечем шантажировать. Не хватило смелости сказать мне об этом… Неделю он знал о смерти моего брата и ничего не сказал. В самые горячие моменты нашей близости Митя умирал в реанимации, а мама рядом с ним корчилась от боли, и никто ее не поддерживал. Огинский лишил меня права быть с моей семьей в такой страшный момент, чтобы потом просто выкинуть за борт за ненадобностью, как отработанный материал. Больнее всего было представлять себе, что его жизнь с моим уходом совершенно не изменилась, что появилась новая игрушка, возможно, интереснее и красивее меня. Я маниакально каждую ночь просматривала страницы Интернета в поисках хоть каких-то сведений о нем и не находила. Иногда вскользь несколько слов. Очень пространственно. Как будто кто-то намеренно чистил любые сплетни и затыкал рты журналистам. Я даже знала кто это — Марк.

Мне удалось найти лишь то интервью, которое показывали в тот день, когда я впервые увидела Огинского по телевизору… его тигриные глаза, которыми он выжигал невидимые автографы на моей душе. Наверное, еще в тот момент я уже была отмечена его дьявольским клеймом, от которого не отмыться и ничем не вывести. Этот взгляд, он запомнился мне настолько отчетливо, что, даже вспоминая его, я покрывалась мурашками и стонала от адской тоски по этому проклятому подонку с глазами зверя. Бывали моменты, когда я до отчаянной ломоты во всем теле хотела ему позвонить и орать в трубку, чтоб вернул мне мою душу. Что мне мало одного тела. Чтоб вышвырнул ее точно так же. Можно даже в окно, и чтоб плашмя о землю, чтоб от нее ничего не осталось кроме брызг крови и моих слез. Недостоин он душу мою в руках своих грязных. Мерзких, подлых… нежных, ласковых, любимых… держать.

«Отдай мою душу, Ромааа. Отдай! Она ведь не нужна тебе!».

И с тоской понимала, что, даже если вышвырнет в окно, эта самая душа соберется по каплям и вернется обратно к своему хозяину. Я только одного не понимала — за что? За что я люблю этого изверга с камнем в груди вместо сердца, с дырой вместо души? За что мне такое проклятие, ведь по всем законам жизни я должна была его ненавидеть, а не любить. И не находила ни одной логической причины… я любила его вопреки всему. Любила того маленького мальчика с заячьей губой, любила замкнутого зверя, одинокого и злого в своем одиночестве, любила монстра, который вынужден был им стать… вынужден был быть еще страшнее, чем те твари, что его окружали. Любила вопреки всему, что видели глаза.

Но именно за это я ненавидела себя саму. Люто ненавидела. Мне было омерзительно собственное лицо в зеркале и собственное тело. Оно меня предавало не меньше, чем моя душа и сердце. Все во мне принадлежало тому, кому я клялась никогда ничего не отдать добровольно, а сама не просто отдала, а бросила к его ногам, где по ним прошлись грязными сапогами.

Он мне снился по ночам. Странно снился. Словно не он вышвырнул меня, а я сама ушла. Он говорил мне об этом, кричал в лицо, сжимая мои руки до хруста.

И я просыпалась в слезах.

«Я найду тебя везде, Надя. Куда бы ты от меня не спряталась. И я сейчас не только об этом доме».

Зачем все это? Ради чего? Зачем же так жестоко играться чьими-то чувствами? Но это Роман Огинский. У него свои игры и свои правила.

Когда мама немного пришла в себя, я вернулась обратно на работу в больницу и ее с собой привела. Говорят, что, когда видишь боль и горе других людей, свое собственное отступает на второй план. Мама пошла санитаркой в реанимацию в детском отделении, а я к Светлане Анатольевне обратно в терапию.

Конечно, мама могла вернуться на работу бухгалтером, тем более там работала ее знакомая, но она отказалась. И я знала почему… мама искала утешения рядом с другими беспомощными людьми, они напоминали ей Митю, и она отдавала им то, что, как ей казалось, она не успела дать моему покойному брату. Я даже видела, как она улыбается, подбадривая своих маленьких пациентов.

— Как там было в столице, Наденька? Почему вернулась?

Светлана Анатольевна смотрела на меня с нескрываемым любопытством, перекладывая бумаги из одной папки в другую, когда я пришла проситься обратно. Сквози в ее голосе некое триумфальное презрение, и мне оно было бы совершенно понятно, ведь я рвалась в большой город к большим возможностям, убегая от перспектив здесь, и вот вернулась.

— Не вышло ничего. Не устроена я для городской жизни. Не того полета я птица. Я летаю низенько, а высоко там никто не даст. Так что мой удел клизмы, Светлана Анатольевна. Зря вы мне конкурсы красоты и папиков пророчили.

Она на меня внимательно посмотрела и ничего не ответила. Потом на стул кивнула напротив.

— А ведь не зря пророчила. Было все. По глазам вижу, по серьгам дорогим, по волосам с иным блеском.

Я невольно за серьги схватилась, и захотелось их вместе с мочками оторвать. Забыла о них, идиотка!

— Было да сплыло. Не нужны олигархам деревенские матрешки.

— А это уже от способностей матрешки зависит.

И мне вдруг ужасно захотелось на нее закричать. Закричать, что ни черта там от меня не зависело. Что она понятия не имеет, какие они эти олигархи и насколько отличаются от нормальных людей.

— Не обижайся, Надюш, просто шансы такие раз в жизни выпадают, и если вернулась, значит, профукала.

— Значит, профукала, — ответила, глотая слезы, — вы меня обратно возьмете или мне другую работу искать?

— Возьму, конечно. Мне люди всегда нужны, а такие, как ты, втройне. Надеялась я, что все же у тебя жизнь иначе сложится с красотой твоей и умом.

Больше мы с ней об этом не говорили. Она в душу не лезла, а мне рассказывать не хотелось никому. И тоска не проходит, и только тяжелее день ото дня становится. Увидеть хочется до какой-то боли исступленной в груди, пальцы сжимаю до хруста, чтоб не зарыдать ночью рядом с мамой. По утрам не выспавшаяся и еле стоящая на ногах в больницу на планерку. А у самой голова кругом и ком в горле горчит. Вроде и есть хочется, но кусок в горло не лезет, тошнит после бессонной ночи так, что перед глазами черные мушки прыгают. Наверное, от стресса сильно упало давление. Я маму старалась не беспокоить и не пугать, воду в туалете включала, когда тошнота особо нестерпимой становилась. И еще появилось странное неприятие чужой крови — увижу, и горло сводит судорогой. В тот день к нам привезли пациента после пожара, у него все тело в ожогах было, и волдыри вздулись на руках и ногах, я увидела и меня повело. Перед глазами потемнело.

— Надя! Надяяя! Ты меня слышишь? В реанимацию надо. Коли обезболивающее и к Виктору Петровичу его! Надь… Надяяя!

А я по стеночке на пол ползу. Во тьму погружаюсь. Пока в себя не пришла от резкого запаха и шлепков по щекам. Словно вынырнула из какого-то болота с мутностью в глазах и кислым привкусом во рту.

Рядом Светлана Анатольевна стоит с тонометром и на меня чуть сощурившись смотрит, и Стасик со стаканом воды.

— Так, ты иди пациентом займись, Стасик, а мы тут с Надей пообщаемся.

Дал мне отпить из стакана и, поставив на стол, ушел из кабинета главврача. А я поднялась с лежака, придерживаясь за голову, которая все еще кружилась.

— Я последние дни плохо сплю. Мама все еще сильно горюет по Мите. Наверное, от недосыпа. Я очень извиняюсь. Я еще утром поесть забыла. Неловко так.

— А задержка у тебя как долго, Надежда?

Я несколько раз закрыла и открыла глаза, не отводя взгляда от полного лица Светланы Анатольевны.

— Нннне знаю. Я как-то. Не помню. Больше месяца… но у нас такое горе и стресс, и…

Светлана Анатольевна усмехнулась и откусила зеленое яблоко, смачно прожевала и положила надкусанным на стол.

— Думаю, месяцев через восемь мы твоему стрессу имя придумывать будем.

Я смотрела на нее и с трудом понимала, что она такое мне говорит.

— Иди к Алевтине Ивановне в гинекологию, пусть тебе экспресс-тест на беременность сделает. Как раз натощак самое оно.

— Какой тест?

— На беременность, Надя. Молодые женщины иногда беременеют. Особенно с такими симптомами кричащими. У меня даже сомнений нет.

Я отрицательно качала головой. А у самой шумело в ушах.

— Бред какой-то.

— Ты сходи-сходи. Бред или нет — анализ покажет. Я троих выносила, я точно знаю этот поплывший взгляд, это давление и обмороки по утрам. От крови не тошнит, м? Меня выворачивало на фиг. Особенно когда Ваньку носила.

Я даже верить в это не хотела, и когда вошла в кабинет Алевтины Ивановны и попросила тестовую полоску, мне казалось, что я совершаю какие-то абстрактные телодвижения, и это вообще не про меня и не обо мне. Увиденные на тесте две полоски повергли в состояние шока. Я села на стул в кабинете гинеколога, отвечая на ее вопросы и словно зомби глядя то на экран маленького телевизора, то на руки врача, нервно подрагивающие, с шариковой ручкой, зажатой между пальцами.