Физические раны затягиваются довольно быстро, те, что остаются в душе — никогда. И чем роднее тот, кто их нанес, тем сильнее они болят, даже спустя три вечности после того, как их нанесли. Мне не болело. Нет. Мне кровоточило. Нескончаемо и всегда.

Павел Огинский просто стирал нас в порошок своим совершенным безразличием, цинизмом и саркастичным высокомерием. Он говорил о матери всегда в третьем лице, даже при ней. Деспот с синдромом абсолютного диктатора.

Он считал нас чем-то наподобие своих дополнений. То, что положено иметь и имеют все. У матери случались обмороки из-за высокого давления, а он мог переступить через нее и пойти на кухню пить свой кофе с утренней газетой. Я все это видел… и как бы это абсурдно ни звучало — я все равно хотел быть таким, как он. Чтоб уважал меня. Чтоб не считал гребаным слабаком, которого можно презирать. Но я всегда видел в его глазах только презрение. Когда стал взрослым и у меня появились собственные деньги — первое, что я сделал, это тест на ДНК, и был разочарован. Потому что хладнокровный подонок все же оказался моим отцом.

Я никогда не плакал. В какой-то определенный момент я понял, что разучился. Как и смеяться. Только ядовито, только так, чтоб собеседник почувствовал себя ничтожеством. Я каждый раз видел на его месте отца и представлял, как он мне аплодирует стоя. Да и зачем плакать, если на твои слезы наплевать самым близким для тебя людям. Когда-то меня побили в школе мальчишки, и я пришел домой в слезах. Мой отец осмотрел меня с ног до головы и сплюнул в мою сторону. Он не сказал мне ни слова. Ни единого слова. И он за меня не заступился. На следующий день я сломал обидчику пальцы. Раздробил дверью. Зажал в проеме и закрывал, пока он орал, а пальцы хрустели. Это был самый первый раз, когда я испытал удовольствие от собственной власти и от боли, которую испытывал мой обидчик. Ощущение сродни оргазму, когда от наслаждения подтягиваются яйца и обдает жаром низ живота. Он орет, а я давлю и закатываю глаза с черными синяками от кулака маленького говнюка. Впрочем, ему ампутировали верхние фаланги трех пальцев — я раскрошил его кости в порошок. После этого случая отец подарил мне коллекционный меч из серебра. Я обожал холодное оружие… Потом я пойму, что этот урок пошел мне на пользу.

Я восхищался отцом… но я же его и ненавидел. Так люто, как только можно ненавидеть близкого человека. Когда мать из-за него накинула петлю себе на шею и повесилась у себя в комнате на балконе, я, случайно забежав в родительскую спальню, держал ее за ноги и смотрел в пустоту… в ночной город, ожидая, когда придут на помощь и вытащат мою маму оттуда. А потом так же ждал у ее постели, пока бригада скорой помощи реанимировала Любовь Огинскую и приводила в чувство. Управляющий делами отца сунул врачам денег, чтоб те молчали о попытке суицида. Из-за чего моя мать хотела умереть? Отец завел себе любовницу и подарил ей дом в пригороде… По этой причине она решила оставить своего сына и эгоистично уйти в мир иной. Но я ей не дал. Потому что я сам был эгоистичным ублюдком, и я не любил расставаться с теми, кто мне дорог. В отличие от отца, мать мне была дорога. Почему? Черт его знает. Я ее любил и многое ей прощал.

В тот день я не кричал. Не рыдал. Не истерил. Я не разговаривал несколько дней. А потом пошел в комнату к этому конченому ублюдку и разбил клюшкой для гольфа все хрустальные статуэтки, что тот коллекционировал. Если бы он попался мне на глаза, я бы так же разбил ему лицо. Но у меня в ушах звучало «Тот, кто показывает свои эмоции — тот ничтожество и слабак. Самая великая победа — это победа над самим собой. Убивай противника мозгами и спокойно. Пусть он ссытся от страха, пока ты улыбаешься». И я давил на корню каждую эмоцию… но кто сказал, что у меня это получалось. Просто ни одна тварь никогда не узнает, что я чувствую по-настоящему. А со временем я и чувствовать перестал.

Но тот дом в пригороде снесли… после того, как его владелица повесилась. Официальная версия следствия… Ее похоронили у дороги. Отец даже не поехал на похороны. Какое-то время после этого я видел, как он входит в спальню моей матери, а та по утрам загадочно улыбается. Я не улыбался, но испытывал удовлетворение.

Я приурочивал каждую свою победу над ним — его высокомерным победам над маленьким сыном и собственной женой. Я отжал у отца пять компаний. Я разваливал его сделки и перекупал его партнеров, при этом занимая при нем должность мальчика на побегушках. И когда он исходил слюной и нервно дергал свой галстук в кабинете, после очередной проваленной сделки — я смаковал свой успех. Ведь он делал одну огромную ошибку — он не искал «суку» среди своих. Он был настолько самоуверен, что даже предположить не мог, что его предаю я.

Думаете, он умер, потому что я женился на его шлюшке? Ни хрена. У него таких было вагон и маленькая тележка. Он сдох, когда понял, что я отобрал у него концерн. Его детище с далеко идущими планами. Не просто отобрал, а вышвырнул его из совета директоров. Я обыграл его. Поставил шах и мат. Вот чего он не смог выдержать и околел вместе с бумагами в руках.

«Тупой ублюдок — вот ты кто, Роман. Тебе никогда не стать таким, как я. Ты маленькое и жалкое ничтожество, которое прячется за бабской юбкой. Что ты из себя представляешь? Ноль!»

Это он мне сказал, когда я захотел работать вместе с ним, и отправил в дочернее предприятие от концерна каким-то коммивояжёром. Так что мое наследство от отца было весьма и весьма сомнительным, ведь к тому моменту я и так владел его капиталами попросту потому, что смог их отнять.

Грустил ли я о нем? Мучили ли меня угрызения совести? Нет. Не грустил. Я лишь вздохнул полной грудью и наконец-то стал спокойным за свою мать. Которая каждый раз, как слышала о его новой шалаве, пила антидепрессанты и закрывалась в своей комнате. Пусть лучше оплакивает его, чем я буду оплакивать ее. Нееет, моя мать не была из этих слабовольных куриц, которыми можно помыкать. Она всегда вела себя как аристократка, исполненная чувства собственного достоинства. Никто и слезинки не видел на ее щеках и в ее глазах. После того, как я перестал разговаривать в детстве, я не услышал от нее даже отцовского имени. Впрочем, она и со мной всегда была сдержана. Ко мне не прикасались, чтобы обнять, поцеловать. Иногда меня гладили по голове, как зверушку. Мать считала неправильным проявлять свои чувства. Она говорила, что любовь не нуждается в словах и прикосновениях, она выражается в поступках. И что, если отец нас содержит в достатке, он нас любит, и соответственно, если она обо мне заботится, то я должен быть счастлив. Но я не был…. Счастливым я стал тогда, когда смог эту любовь покупать и платить достаточно денег, чтобы ко мне прикасались и делали то, что хочу Я.

И вот сейчас… когда я почти приблизился к четвертому десятку, когда приумножил свой капитал в десятки раз, когда каждый, кто меня знал… понимал, что ни хрена он меня не знает, и трясся от страха, глядя мне в глаза… я вдруг испытал их… Эмоции. Те самые. Которых не чувствовал несколько десятилетий.

Она сказала это треклятое «нет» и бросила мне вызов. Швырнула в лицо перчатку, и я этот вызов принял со всем азартом иссохшего от жажды в пустыне человеческой продажной предсказуемости.

Ярость на то, что кто-то смеет мне отказать, смеет смотреть на меня без должного уважения и благоговения. И я места себе не находил. Метался по комнате, как маньяк-извращенец, прокручивая в голове снова и снова каждый ее взгляд. Вот этот высокомерно холодный взгляд, за который хотелось сломать. Взять в ладонь и давить до песчинок между пальцами, и в тот же момент… я понимал, что не хочу этого. Мне впервые не скучно. Меня впервые за долгие годы трясет от похоти и маниакального любопытства. Места себе не находил, даже стало плевать на дальнейшие переговоры с бывшими партнерами Берарди. Мне хотелось увидеть ее. Крови ее хотелось и войны. Азарт пульсировал в висках адским интересом. Все потеряло свой смак. Даже этот жалкий педофил итальяшка, который застрелился в своем доме после того, как в новостях коммерческого канала обнародовали его страстный секс с другом старшего сына. Я пожелал ему царства небесного и снова вернулся к просмотру фотографий. Я, кажется, изучил ее лицо настолько, что мог его нарисовать… Когда-то я рисовал. Очень давно. В прошлой жизни.

У меня был учитель, который когда-то видел во мне не циничного морального урода, а обыкновенного мальчика… нет, не мой отец. Этому было слишком не до меня. Моим учителем рисования был наш старый дядька по материнской линии. Он работал в доме моей бабки, которая умерла еще до моего рождения, и мать, пожалев бедного родственника, взяла его к нам дворецким. К сожалению или к счастью, дядя Сема не дожил до моего четырнадцатилетия. Но он увидел во мне способности к рисованию и развивал их, как умел. Оказывается, он был в свое время известным художником и его выставки проходили в Париже и в Лондоне наравне с именитыми живописцами. Он учил меня рисовать с натуры…

Дядя Семен спал в маленькой комнате за лестницей, ведущей на второй этаж. Не потому, что его там поселили. Нет, он был таким человеком. Ему действительно никогда не были нужны деньги или какие-то материальные блага. Отец за глаза называл его "блаженным" и презрительно кривился. Сема деньги себе не брал и все свои сбережения отдавал приюту для бездомных животных. Но суть не в этом… Когда он заболел и его отправили в дом престарелых, куда по приказу моей матери возили толстые конвертики, чтоб за ним хорошо ухаживали, я начал его навещать. Иногда каждую неделю, иногда раз в месяц. Но обязательно ездил. И нигде мне не становилось более тоскливо, чем в этой обители смерти, где вот эти брошенные и преданные самыми близкими маленькие старые люди ждут свои последние секунды в полном одиночестве. И это хуже детей-сирот, хуже, потому что их бросили те, кому они отдавали свою жизнь и свое здоровье до той секунды, пока могли это делать, и стали ненужными, едва эта способность была отнята безжалостным временем. Дядя Семен был единственным, кого я уважал и любил искренней детской любовью. Совершенно бескорыстной и пронесенной через года. Время все же не властно над любовью и над ненавистью, если они искренни.