Стоял конец апреля. Все уже проснулось от долгой зимы, все было наполнено светом, еще неуверенным в себе, не горячим, а только взволнованно-теплым, но таким счастливым, таким молодым светом, которого не бывает в середине лета, когда солнце раскаляется и начинает яростно выжигать землю, сушить в ней леса и тиранить животных, – сейчас благодарно светились все листья, все подслеповатые мошки, все травки, и только в овраге, блистающий, твердый, прилипший к земле и похожий на сахар, растопленный в ложке, чтоб им лечить кашель, лежал умирающий медленно снег. С утра было так тепло, что, хотя в большой комнате и затопили печку, стол накрыли на застекленной террасе, к которой с одной стороны прижался худой, нерасцветший жасмин, с другой – золотые, звенели под ветром окрепшие за зиму сосны.

Анну ждали с десятичасовой электричкой. На даче была вся семья: Туся с Федором, странно-неразговорчивым, как будто он что-то скрывал от жены, Муся с инженером Василием Степанычем, красивым, широкоплечим, с белозубой улыбкой, и Нюся, младшая, недавно родившая девочку, которая крепко и сладко спала в выцветшей до белизны, когда-то, наверное, синей коляске, в которой до этой раскосенькой девочки катались другие младенцы, давно уже взрослые. Кипел самовар, и, накрытые матерчатыми салфетками, остывали пироги, испеченные Еленой Александровной, сегодня не спавшей всю ночь. Она изредка переглядывалась с мужем, который делал вид, что совсем не волнуется от того, что дочка приедет сейчас с женихом, а что за жених – неизвестно.

К калитке подкатила черная большая машина, похожая на те, в которых возят гробы с телами усопших и важных работников. Она едет медленно, грустно, дорога пылит, и шесть музыкантов в похмелье тоски настойчиво дуют в блестящие трубы, и пыль на дороге, последняя пыль...

Машина остановилась у калитки, неуместная здесь, на этой еще не просохшей аллее, среди безмятежного светлого утра, задняя дверца ее распахнулась, и вылез мужчина, похожий на артиста кино, с блестящими, словно бы мокрыми, черными волосами на косой пробор. Он подал руку Анне, которая помедлила там, в глубокой и темной утробе сиденья, и вот наконец появилась, предстала растерянным взорам семьи. Слава Богу, что хоть Анна была такой же, как всегда, и одета как всегда, и причесана, однако лицо ее сильно горело, как будто его исхлестали крапивой.

Мать и отец стояли перед калиткой с одной стороны, она и черноволосый мужчина – с другой. Калитка была невысокой, кончалась на уровне их подбородков, но и Анна, и родители ее одновременно почувствовали, что прежде они составляли одно и были, как дерево: ствол, крона, корни, но все это в прошлом.

Краснопевцев никак не ожидал, что люди интеллигентные и образованные встретят его в такой затрапезе. Фартук, в котором Елена Александровна пекла пироги в дымной печке, местами был в тесте, местами в золе, на Константине Андреиче широкие шаровары волочились по земле своими замахрившимися краями, красные медные пуговицы на рубашке обтерлись до белого цвета. Краснопевцев оглянулся на свою невесту, но вместо стыда, от которого должно было бы еще ярче запылать ее лицо, увидел, как хитрая улыбка, точно отразившая улыбку ее отца, запрыгала вдруг на губах, словно солнечный зайчик. Наметанный глаз Краснопевцева тут же заметил, что родители, особенно отец, держатся с большим достоинством, суеты не было, а уж замешательством вовсе не пахло.

«Дворяне! – сверкнуло в его голове. – Досталось не меньше, чем нам!»


– Ну, милости просим! – бегло взглянув на машину, словно в ее появлении не было ничего удивительного, приятным, прохладным и вежливым голосом сказал отец, правую руку с обручальным кольцом на безымянном пальце протягивая жениху, а левой рукой отворяя калитку. – Как раз стол накрыли.

– Сергей Краснопевцев, – сказал Краснопевцев.

– А мы уже знаем. Пойдемте к столу.

Отец вдруг прищурился:

– Шофер у вас там, за рулем?

– Да, шофер.

– Товарищ шофер! Попрошу вас к столу! – тем же негромким и прохладным голосом сказал отец. – Пойдемте, пойдемте!

Краснопевцев покраснел.

– Так нам не положено, – пробасил шофер через окно. – Рабочее место бросать не положено.

– Пойдемте, пойдемте! – повторил отец. – Это оно в городе у вас – рабочее, а здесь деревня, дача.

Краснопевцев кивнул, и шофер вылез, нарочито шумно потягиваясь.

Стол, накрытый чистой скатертью, был плотно уставлен едой. Белые тарелки с золотистыми пирогами, стеклянное блюдо с горячей картошкой и вазочка с черной зернистой икрой – все это немного дрожало от света, который вдруг хлынул сегодня на землю, как будто нарочно в день Пасхи. Беременная Туся, быстро отвернувшись, накрасила губы и встретила нового гостя улыбкой. Остальные, не улыбаясь, настороженно приподнялись со своих мест и были в замешательстве. Краснопевцев решительно подошел к ним.

– Сергей, – произнес он, протягивая руку мрачному и ладному Федору. – Сергей Краснопевцев.

– Наталья и Федор Вершинины, – сказал ему Федор.

– Но можно, как все зовут: Туся, – промолвила Туся, стараясь словами не смазать помаду. – А это вот сестры мои: Нюся, Муся.

– Так это, наверное, Дуся? – шутливо сказал Краснопевцев, кивая на только что извлеченную из коляски большую и сонную девочку.

Вокруг засмеялись.

– Ах, нет! Аэлита, – вздохнула Елена Александровна. – Садитесь, Сережа, остынет.

– Кино посмотрели? – спросил Краснопевцев.

– Нет, просто красивое имя, – отрезала Нюся. – Нам с мужем понравилось.

И тут же все захлопотали, задвигались, заскрипели стульями и табуретками, усаживаясь, переставляя тарелки, наливая, откусывая...

Лицо его невесты уже не горело огнем, оно стало спокойным, счастливым и гордо-уверенным, словно она убедилась в том, что ее родители все сделали правильно и даже сама простота их одежды представила маму с отцом в самом выгодном свете. Никто ни о чем не спрашивал Краснопевцева, никто не удивлялся ни его накрахмаленной рубашке, ни заграничным ботинкам, ни тому, что шофер, как ни угощали его, съел только кусок пирога и наотрез отказался от выпивки. Пили много – особенно налегал Федор, – но никто не опьянел, только у Мусиного мужа, инженера Василия Степаныча, улыбка вдруг стала дрожащей, как будто ослабли какие-то мышцы. У Краснопевцева отлегло от сердца. Он боялся, – так сильно, что при одной мысли мурашки пробегали по волосам, – что его начнут расспрашивать о родителях, или о том, где он учился, или о работе, но его оставили в покое, угощали и подливали, и только один раз, когда он потянулся к какому-то блюду и на руке его вздулись бицепсы, отец шутливо пощупал их через рубашку и вдруг подмигнул ему:

– Ну, молодец!


Назавтра они расписались. Не было даже скромного домашнего отмечания, так что этот праздничный воскресный обед – а на сладкое Елена Александровна принесла пасху с выведенными вареньем буквами: Х. В. – остался в сознании Краснопевцева как день его свадьбы. И долго спустя он так вспоминал этот день: разомлевшие облака в синеве, мокрый блеск сосновой коры, сияние солнца в бесцветных деревьях и, главное, – Анна, ее голова с уложенными венком волосами, и серьги, как капли росы, и глаза с открытым, задумчивым их выраженьем...

Черная служебная машина перевезла на Сретенку ее чемодан с двумя шерстяными платьями, тремя крепдешиновыми, вязаной темно-зеленой кофточкой, взволнованно пахнущей «Красной Москвой», потому что на дне чемодана специально лежал флакон этих острых и крепких духов, которые оставляли на одежде темные пятна, поэтому капали их осторожно и только с изнанки.

Она вошла в богатую квартиру, где самому Краснопевцеву не принадлежало ничего, и даже собственная жизнь не принадлежала ему, поскольку когда-то сгорела дотла, а что наступило потом, то было не жизнью, скорее железом, да так раскаленным в огне, что Сергей быстро привык не ходить, а все время бежать и часто боялся, что вскрикнет от боли.

С появлением этой очень молодой и неопытной Анны, которая и женщиной-то стала благодаря ему, не подозревавшему, что можно пойти в гости к незнакомому мужчине, будучи при этом девственницей, – с ее появлением все изменилось. Внезапно открыв ей то, за что его завтра могли расстрелять – и, без сомнения, расстреляли бы, – Краснопевцев вдруг почувствовал какой-то восторженный ужас. Не перед нею, разумеется, а перед теми силами, которые, оказывается, были в нем и освободились в его душе с ее приходом. Пока он не увидел этого лица с задумчивым взглядом, вся жизнь шла удачно, хотя омерзительно. Даже во сне он старался, чтобы прошлое не вспоминалось ему. Он научился просыпаться, как только они появлялись, особенно мать. С матерью было труднее всего: она входила торопливым шагом – в темной рубахе с закатанными рукавами, босая, с такими же длинными, как у Анны, волосами, – садилась в ногах и начинала рассказывать ему что-то. Он чувствовал тепло ее дыхания и сильный удушливый запах пота от ее тела. Во сне он догадывался, что матери негде помыться, – на улице лето, жара, – и ему нужно встать, отвести ее в ванную, показать ей, как пользоваться всеми этими блестящими кранами... Но тут же он вспоминал, что она умерла, ее нет в живых, а та, что сидит сейчас на его кровати, источая родной, запомнившийся ему запах пота, – это не она, и нужно прогнать ее, нужно проснуться... И братья к нему приходили. Оба светлоголовые, голубоглазые и такие тощие, что падали штаны. Братья застенчиво придерживали их обеими руками. И братьев он гнал: тоже мертвые. Откуда они приходили? Раньше, когда он верил в Бога, он мог бы объяснить себе это, но сейчас, когда он перестал верить и вообще старался думать только о насущном и ежедневном, любой, подобный этому, вопрос вызывал у него судорожный страх, заглушая который Краснопевцев часто напивался один в большой и роскошной квартире перед тем, как идти спать, и, пьяный, валился в тяжелый туман, но ламп не гасил. Было страшно без света.