Прошел март. Умер вождь и учитель. Туся с Нюсей, опухшие от рыданий, рвались проводить, попрощаться, но Константин Андреич вызвал их к себе на Смоленскую и запер. Рыдали в чулане, и Туся клялась отомстить, но простила: уж очень ужасные вещи случились при проводах.

Все принялись ждать перемен, и так ждали, что вскоре над городом стала комета. Сиянье ее было сильным, загадочным, и многие люди, особенно погорельцы из деревень и инвалиды Великой Отечественной войны, кормящиеся скромным подаянием в пригородных электричках, приход этой странной звезды объяснили не как проявленье великой науки, а только как знак, что о них не забыли и эту звезду им послали на помощь.

Константин Андреич и Елена Александровна сообщили в Тамбов, что сразу после майских праздников приедут: соскучились очень.

А третьего мая, то есть ровно через год после того дня, когда они сидели на дачной террасе, и так их сжимала тоска и тревога, что даже и рта открывать не хотелось, и тут вдруг она проскользнула в калитку, в своем голубом плиссированном платье, и честно им все рассказала, – ровно через год после этого дня на дачу, куда они всегда перебирались, как только в лесу сходил снег, пришел человек – тот, какого они обвиняли во всем, что случилось, и, может быть, даже в любви с дипломатом, чью синюю майку нашли за кроватью. (И майка была вся, как в сливочных сгустках. О, Господи!)

Они только что затопили печку. Елена Александровна жарила на сковородке яичницу, а Константин Андреевич, разгоряченный, колол у крылечка дрова. И тут-то он их и окликнул с тропинки. Он не назвал их по именам, а просто окликнул, как издавна кличут в деревне:

– Хозяева!

И от того, что ни мужу, ни жене даже и в голову не могло прийти, что это он, которого должны были еще зимой расстрелять или повесить, они обернулись к калитке, готовясь увидеть там сторожа дядю Кузьму, а может быть, и одноногого Ваську, который пришел попросить на бутылку, но там стоял зять их Сергей Краснопевцев.

Елена Александровна положила ладонь на горло и прислонилась к стене, а Константин Андреич бросил свои дрова и пошел к нему.

– Войти-то хоть можно? – спросил Краснопевцев.

Он был так худ, что длинное пальто его с зализанным воротником, из-под которого выступал острый, плохо выбритый кадык, болталось на нем как на вешалке. Лицо стало серым, и глаза, всегда немного ускользавшие и даже слегка снисходительные, смотрели теперь по-другому. Их прежняя коричневатая желтизна ярко потемнела. И, глубоко провалившись внутрь обтянутого кожей лица, они оказались совсем беззащитными, потому что ни ресниц, ни бровей больше не было, и ничего не мешало взгляду, который сказал его тестю так много, что Константин Андреич притиснул к себе Краснопевцева и разрыдался.

Сад был еще еле зеленым, прозрачным, и розовый дым от костра, в котором с утра тлели старые листья, окутал участок так, как будто спустилось небесное облако и медленно-медленно плыло сквозь ветки.

Они долго, до самого заката, сидели за столом. Елена Александровна и Краснопевцев курили, а Константин Андреич подливал зятю вишневую наливку и все подкладывал и подкладывал еду на его тарелку. То, что сейчас происходило между ними, – хотя они разговаривали совсем немного, а больше молчали, курили и ели, – было сравнимо разве что с тем, что с нами случается лишь после смерти, но только при случае, если мы верим, что и после смерти случается что-то.

– Намекнули, что через какое-то время можно даже пойти в академию языки преподавать, – сказал Краснопевцев и своим новым, обнаженным взглядом посмотрел на вдруг задрожавшие пальцы Елены Александровны, которая как раз подносила спичку к папиросе. – Дело мое полностью закрыто.

– Не надо тебе обратно туда, – пробормотал Константин Андреич. – Они ничего не прощают, ты это запомни.

– Я бы в школу пошел работать. Но в школах японский с турецким не учат.

– Сережа, а ты подожди. Подожди, – попросила Елена Александровна. – Ты поживи с нами, осмотрись. Бог даст, все само и решится.


Он уже знал, что она в Тамбове и ее дочери скоро исполнится пять месяцев. Но говорить о ней и спрашивать, когда она вернется, было так трудно, что всякий раз, когда он пытался справиться с этой трудностью, рот его наполнялся как будто горькими камнями.

Они чувствовали это и тоже не говорили о ней.

В восемь Краснопевцев побледнел, начал зевать, глаза его быстро погасли.

– Останешься на ночь, Сергей? – спросил Константин Андреевич.

– Останусь, – сказал он. – Пока не прогоните.

Его положили наверху, в маленькой комнате со скошенным потолком, и он заснул сразу, едва дотронувшись головой до подушки.


– Пойдем погуляем, – сказал Константин Андреевич.


Елена Александровна накинула вязаный шарф на плечи, они вышли за калитку и медленно побрели по аллее к обрыву.

– Ты веришь ему? – вдруг спросила она.

– Чему ж там не верить? В Писании сказано: «Может ли кто взять себе огонь в пазуху, чтобы не прогорело платье его?» Ты слышишь, что я говорю?

– Слышу, Костя. А с Аней как будет?

– А с Аней как? С Аней – не знаю. Сейчас для всех главное – Варенька. Ее бы нам не погубить...


Когда Краснопевцев очнулся от странного состояния, во время которого он – не помня себя – возбужденно пытался как можно лучше ответить на вопросы следователя и подписал бумагу, в которой признался, что последние полгода работал на японскую разведку, – когда он очнулся и увидел, что находится в узком каменном мешке, лежит на койке поверх колючего серого одеяла, увидел стоящий рядом с этой койкой простой стул, рукомойник в углу и над всем этим – крохотную оконную щель, в которую с трудом пробивается солнце, он вдруг почувствовал не злость от сознанья, что это случилось (а то, что случилось, он понял мгновенно!), не панику и не удивление даже, а жалость. И хотя в эти минуты ему некого было жалеть, кроме самого себя, он пожалел все, что попалось ему на глаза: продавленный стул, эту тощую койку, и капли воды на заржавленном кране, и больше всего – бесконечное солнце, которое явно стремилось к нему, пытаясь его в этом горе утешить.


Волхвов было двое: Вера Андревна и дядя Саша, но дары, которыми они засыпали новорожденную Вареньку, не кончались. Вера Андревна бросила все свои вышиванья и так научилась вязать, что даже соседки стекались разглядывать те кофточки, шапки и шарфики, в которых синеглазую девочку выносили подышать воздухом. А дядя Саша вдруг подружился с кассиршей местного гастронома, подарил ей духи на праздник всеобщего Женского дня, стал сыну ее помогать в арифметике, и кассирша оставляла для него и кефир, и молоко, и ряженку, когда завозили сосиски – сосиски, когда сухофрукты – то и сухофрукты, короче: еды стало много и разной. И спали они очень нервно, прислушиваясь из соседней комнаты, не запищала ли Варенька, не завозилась ли она, а если вдруг слышали писк и возню, то сразу бросались к кроватке, чтоб Анна не встала: щадили ее чуткий сон.

Оба они понимали, что когда-нибудь райская эта жизнь все равно закончится, что они словно бы забрели в чужой сад, нарвали там яблок, наелись, потом вошли в дом – а в доме топился очаг и белели перины, – они и легли на них и задремали, но слышат сквозь дрему: звенит колокольчик – хозяева едут. Известие, что в субботу приезжают родители, которые собираются, скорее всего, отобрать у них «девочек», повергло обоих в унынье.

– Теперь не сажают, как раньше, – объяснял узкогрудый дядя Саша румяной и заплаканной Вере Андревне. – И что же ей делать здесь с нами, в провинции?

– Как – что? – округляла глаза Вера Андревна. – Да хоть бы и замуж здесь выйти! К тому же здесь все ведь свое, родовое. Вон дом на Дворянской! Стоит ведь, как миленький!

– Верочка! – пугался дядя Саша. – Опомнись, голубка! Какая Дворянская? Давно ведь проспект Карла Маркса! Какой еще дом? Там Дворец пионеров!

Вера Андревна поджимала трясущиеся губы и мотала головой: пускай, мол, дворец, все равно – родовое...


На лицах родителей Анна прочла, что оба скрывают какую-то новость.

– Здоровы! И Туська и Нюська здоровы. И Валька здорова. Огромная стала, ее не узнать. А Муся в Китае. Ну, мы же писали. Совсем извелась. Пишет нам по-китайски.

– Да как по-китайски? Зачем по-китайски?

– Ох, шутит она! Пишет русскими буквами. На прошлой неделе в письме написала: «Ни хао рен мен». Мы головы просто сломали!

– А что отказалось?

– «Привет вам», и все тут!


Собрались быстро. Варенькины чудесные вязаные вещи (уж точно красивей китайских!) заняли полчемодана. На перроне у дяди Саши и Веры Андревны были такие лица, как будто они тяжело больны и их нужно срочно отправить в больницу.

– Я будущим летом приеду.

– Приедешь? И Варю возьмешь?

– Куда же без Вари? А может быть, вы в Новый год соберетесь?

– Ну, ты, если что, Варю в сумку и к нам! Тут все ведь свое, родовое, ты помни...

У Вареньки резались зубы, и ночь в вагоне была нелегкой. Варенька плакала, не хотела идти на руки ни к кому, кроме Анны, а утром померили температуру, и термометр показал 37,8. Анна расстроилась так, что чуть не плакала: каждое недомогание ребенка представлялось ей катастрофой. Елена Александровна и Константин Андреевич, глядя на ее убитое лицо, начали громко шутить и успокаивать.

– Поправится, – мы с ней на дачу поедем! – рокотал отец. – Все дети болеют. А ты не болела?


Поезд плавно сбавил ход и с мягким осторожным шумом остановился. Над городом плыли облака. Из их золотистых голов вырывался вдруг дождик и тут же стихал, словно опоминался. Пионерский отряд выстроился перед вторым вагоном в линейку и не шевелился: встречали, наверное, героя.