Она снова легла и закуталась в одеяло. Ей вдруг стало холодно. Нужно было встать и закрыть форточку. Потом она вспомнила, что не выпила лекарство, которое дал ей доктор Черутти, встала, закрыла форточку, достала из сумки лекарство и проглотила розовую красивую таблетку, запив ей глотком воды из графина. И снова легла, но тут же вскочила опять: Микель перевел ей не все! Доктор Черутти сказал ему что-то еще, а это и было тогда самым главным. Какое-то слово, от которого Микель сильно покраснел. Какое? Она обхватила голову руками, и вдруг это слово всплыло, как всплывает огромная рыба из синего моря. Микель подарил ей словарь. Опять она вскочила и начала лихорадочно перебирать ноты на полке: словарь этот должен быть там.

– Gravidanza, – прочитала она. – Беременность.


Тою же ночью в квартире второго секретаря итальянского посольства Микеля Позолини раздался звонок.


– Mi chiamano di nuovo a Mosca[6], – сказал в трубку голос посла. – Questo ti interessa[7].

– Меня?

– Mikel, sai cosa sto parlando[8].

– Che cosa devo fare?[9]

– Immediatamente tornare a casa[10].

– No, non posso[11].

– Per salvare la sua donna?[12]

Посол замолчал, и Позолини услышал его громкое дыхание.

– Non essere un idiota, Mikel, sto cercando di aiutarti[13].


Константин Андреич и Елена Александровна ждали, что она приедет на дачу хотя бы на один день: у всех выходные. Но она не приехала ни первого, ни второго.

Третьего они перестали ждать и решили, что вечером сами поедут в город. Сели на террасе выпить чаю – кусок не лез в горло, – и тут она вдруг появилась. Худая, глаза провалились. Елена Александровна открыла рот, чтобы воскликнуть, начать расспрашивать, но поймала взгляд мужа и промолчала. Пошли в дом. Анна сняла туфли и легла на старинной кушетке, закругленной, с низкими ножками и густой длинной бахромой над ними. Кушетку эту, которая прежде стояла в их московской квартире, звали «такса», и на ней до самого замужества своего спала Муся.

Отец и мать стояли рядом и ждали, что она скажет. Она вдруг увидела, что у матери такое выражение, которое бывало, когда у Анны в детстве от высокой температуры начиналась рвота и мама с рабской преданностью и жалостью в глазах бежала в кухню за тазиком.

– Это еще не точно, – сказала Анна, – но я, кажется, беременна.

У них вытянулись и помертвели лица.

– Gravidanza, – жалобно добавила она.

Родители молчали. Она никогда не видела их такими.

– У меня есть человек, которого я очень люблю. Сегодня я ждала его весь день, а он не пришел. Я боюсь, что с ним что-то случилось. Потому что он иностранец, и за нами следили. Я это поняла только вчера. И вчера доктор из посольства предположил, что я, наверное, беременна. – Она не стала упоминать ни про свой обморок, ни про то, что доктор Черутти сказал о ее сердце. – Сегодня был утром один очень странный звонок. Я думаю, что это звонил он, и он хотел попрощаться. Сергей возвращается через неделю. Ну, вот. Это все.


Мать беспомощно опустилась на стул и заплакала. Отец стоял неподвижно.

– Да как же ты так? – прошептала Елена Александровна.

– Молчи сейчас, Леля, – приказал Константин Андреевич.

– Молчу! Я молчу! – вытирая слезы, закивала она. – Я буду молчать!

– Ты сегодня же, – заговорил наконец отец, и Анна испугалась, увидев, как он весь дрожит. – Ты сегодня же, не заходя домой, поедешь с мамой в Тамбов. Мама устроит тебя у дяди Саши и тут же вернется. А ты останешься там, в Тамбове, и об этом никто не будет знать. Никто, кроме Муси, потому что одной Мусе я доверяю как себе самому.

– Зачем мне в Тамбов?

– В Тамбове у тебя живет родной дядя, который тебя не бросит и будет во всем помогать. А нам сейчас важно одно: чтобы тебя не было в Москве. И если придут на квартиру, тебя там не будет.

Мать обняла ее изо всех сил.

– Ты слушайся папу! И так уже наворотила!

– Простите меня... – прошептала она.

– Сейчас разговор не о нас! – не переставая дрожать и, видимо, сердясь на себя, что он не может скрыть этого, оборвал ее отец. – Тебя сейчас надо спасать. А кто он, твой... этот... ну, как его? Друг?

– Он итальянец, второй секретарь в посольстве.

Отец развел руками.

– Ну, вот. Итальянец. Сначала чекист, а теперь итальянец.

Елена Александровна сверкнула глазами сквозь слезы:

– Послушай, что ты говоришь!

– Нет, мама, он прав. Я сама виновата.

– Да что! Прав – не прав! – Отец вдруг изо всех сил сжал голову и зашатался. – Кому ты нужна, кроме нас?

– Сережу не тронут? – спросила она еле слышно.

Отец отвернулся к окну. Стекло стало красным: закат во все небо.

– Откуда я знаю?

– Можно я оставлю для него хотя бы записку?

– Не нужно, – резко сказал отец. – Не нужно никаких улик. Я поговорю с ним. И он разведется с тобою заочно. Надеюсь, тогда его тоже не тронут. Мы едем сейчас на вокзал. Никаких чемоданов. Как будто простая прогулка.


Город Тамбов только издалека – с какой-нибудь Индии или с Москвы – покажется, может быть, просто так: городом. Провинцией, скажем, с лесами, с болотами. Болот вокруг много. На это издревле закрыли глаза: пусть будут болота. Беда-то, конечно, не в них, не в болотах, от них одна сырость и лешими пахнет, беда в комарах. На тамбовских болотах живет очень много больших комаров. Они там живут поколеньями, кланами: тела у них жирные, лапы длиннющие. Опять-таки: дело не в этом. Дело в том, что это не простые комары, а малярийные, и если укусят, то даже и смерть того комара, кто тебя укусил, тебе не поможет. Ну, умер комар, схоронили его, а ты заболел, и поди тебя вылечи!

Малярия, как всякое особенно изматывающее человека заболевание, лечится плохо. По слухам известно, что годы уходят, пока организм победит лихоманку. Поэтому верить всем тем, кто болтает, что в этом Тамбове работать не любят, – таким болтунам верить просто нельзя. Работать там любят, и с самого детства, и за уши их не оттащишь от дела, но люди болеют: у них малярия. Озноб, вот что скверно. С ознобом ни в цех не пойдешь, ни в театр.

Сейчас-то, наверно, немного получше: нашли, может, средства из самых новейших, а может, привыкли. Но речь не о нашем загадочном времени, в котором историки будут копаться и драться за правду, и, может быть, даже какой-нибудь крикнет: «А все-таки вертится!», – речь о том времени, где все другое: и люди, и лица, и площадь с вокзалом, и воздух над площадью, и паровозы.


Поезд, в котором Анна с Еленой Александровной провели целую ночь и половину следующего дня, добираясь до Тамбова, пришел ровно по расписанию: в четыре часа сорок минут по местному времени. Часы на вокзальной площади показывали пять, когда они сели в пропахшее бензином такси и Елена Александровна назвала шоферу адрес.

– Так это не в городе, ехать-то долго, – не оборачиваясь, сказал шофер пропитым и прокуренным, как и полагается рабочему тамбовскому человеку, голосом. – Обратно пустым, значит, нужно тащиться.

– Но мы вам заплатим, – заискивающе ответила Елена Александровна.


Как ни измучена была Анна и как ни занята она была своими неотвязными мыслями, но за время, проведенное с мамой в поезде, она вдруг с острой болью и жалостью заметила в ней то, что прежде не бросалось в глаза. Мама вдруг стала робкой и заискивающей, она словно бы вспомнила все свои страхи: и время, о котором сама Анна знала понаслышке, – то время, которое боялись вспоминать вслух и если вспоминали, то только одним, весьма немногословным и сжатым до реплики перечнем смерти: она умерла, они умерли, умер, – и время, когда колотило отделы в огромной утробе родного Госплана, и время войны, ополчения, где столько людей положили, что не сосчитаешь. Именно из списка ополченцев чудом вычеркнули тогда Константина Андреича. Нашли порок сердца и вычеркнули.

Анна вдруг поняла, глядя на свою изменившуюся и словно бы враз постаревшую маму, что эта жизнь, которую для всех них – и Анны, и Туськи, и Муськи, и Нюськи – придумал отец и которую они с мамой устроили им, свили ее точно так же, как птицы свивают гнездо (лоскуток, клочок ваты!), эта пропитанная теплом, нежностью и веселостью жизнь была результатом большого труда, большого ума и большой силы воли. Сейчас ее мама, вдруг оставшаяся без отцовской помощи (нельзя было ехать всем вместе, опасно!), не только растерялась, она инстинктивно вернулась в свою прежнюю оболочку, заключавшуюся, главным образом, в особого рода заискивающей любезности, на которую даже грубому и бешеному человеку непросто ответить нелепостью злобы. Мама начала вдруг постоянно оглядываться, ночью, в вагоне, легла почему-то на нижнюю полку, а Анну отправила наверх, всю ночь не спала, а смотрела в окошко, и губы ее шевелились беззвучно. С тоскливою болью Анна заметила, как вместе с маминым изменившимся поведением изменилось и ее оживленное, дружелюбное лицо: в нем появилось что-то от лица дикарки, которая сторожит то, что кажется ей ее главною ценностью, за что ей не жаль умереть даже самой мучительной и недостойною смертью.

Шофер такси в ответ на робкое мамино обещание заплатить ничего не сказал, а только с досадою крякнул, как утка. Ехали долго – город был немного угрюмым, как большинство провинциальных городов, уютность которых всегда граничит с угрюмостью так же, как красота всегда немного граничит с уродством, но казалось, что если отнять у этого города немного его естественной угрюмости, то и уюта в нем станет меньше. Наконец остановились на какой-то пыльной, с разбитой мостовой, улице, на которой было несколько каменных четырехэтажных городских домов, давно требующих ремонта, а остальные – просто деревянные домики, оставшиеся здесь с тех времен, когда процветало мещанство на свете, и были заборы из досок, и будки с собаками, и непременно у каждой калитки по тонкой рябине.