Не знаем и знать не хотим. Главное, что имя было выбрано молодой матерью за четыре месяца до рождения ребенка, и в загсе, хотя и просили почетче сказать им, как пишется: «валь» или «воль», никто не посмел с этой матерью спорить. А так вот нельзя. Это вам не прогулки, как верно заметил поэт, под луною, а дело серьезное и на всю жизнь. Кто может поручиться, что имя не притаскивает в новую человеческую судьбу всего того, что на нем налипло, пока оно служило другой судьбе? И если эта другая судьба (называя вещи своими именами и никого не стесняясь!) лежит под землею и в ус свой не дует, совершенно из всего этого не следует, что имя приходит к нам чистым и новым. Свободным от прежнего квартиросъемщика.

Почему, – ответьте мне, – у Туси, живущей в общежитии для семей простых советских офицеров, должен был появиться такой несговорчивый трудный ребенок? А я вам отвечу: от той, от Валькирии. Уж та, разумеется, возликовала! Небось так копьем затрясла, что все звезды посыпались! Обратно иду! На Басманную улицу! Девчонка – что надо: кудрявая, тощая. Подкормим немного, и вся будет – наша. А что это значит? А значит: бедовая. Нашла душу воина, хвать и под мышку! И живо с ним в небо! Летим, летим, милый! Уж там заждалися!


Свадьбу молодой вдовы Натальи (по-нашему, по-современному: Туси) сыграли на даче. Те люди, у которых внутри ни разу не задрожало, когда они, выпрыгнув по весне из душного вагона электрички, видели перед собою только что освободившуюся от снежного гнета, черную, с голубым и зеленым, влажную землю под небом, таким тоже светлым, таким молодым, и беспечным, и ясным, – те люди, которые этого не углядели и не задрожали от жгучего счастья, – несчастные, зря жизнь прожившие люди.

Гостей пригласили на воскресенье, а в субботу в восемь часов утра Константин Андреевич с женой, кареглазою Леной, которую все по дворянской привычке не Леною звали, а Лелей, выпрыгнули из душной электрички, как будто обоим лет по восемнадцать, и Константин Андреевич почувствовал в горле слезы. Мягкий весенний ветер порывисто налетел на его лицо, как будто стремясь осушить эти слезы, которых никто еще даже не видел, и он, этот ветер, сказал, что все в мире идет своим верным и радостным ходом, что скоро опять хлынет яркая зелень из этих вот почек, земли, из-под камня, и снова роса жемчугами покроет... А главное, – слышишь меня? – ты не бойся ни снега, ни мрака, ни смерти, ни тьмы, поскольку все здесь, все на месте, все дышит, и каждому – час свой, секунда, дыханье.

Всю субботу они, не разгибаясь, мыли дом, убирали сгнившие под снегом листья с аллеи, которая вела от калитки к крыльцу. Елена Александровна замесила и поставила тесто в огромной кастрюле. Целый день они топили печку, чтобы хранить в ней огонь, на котором варили и пекли, и только вечером сели наконец в плетеные кресла, из которых во все стороны вылезала острая сухая солома, и стали пить чай с карамелью. На удивление рано появились в воздухе первые комары, выманенные теплом из своего комариного небытия и потому слегка растерянные, не привыкшие к жизни на свету, в окружении людей и животных, наполненных вкусной питательной кровью, которую можно сосать да сосать, хотя, может статься, что, не насосавшись, умрешь смертью храброго, станешь буквально чернильною точкой на чьей-нибудь шее, и, словно бы зная, что это возможно, первые прозрачные и робкие комары не налетали, как это водится, на лбы и голые руки Константина Андреевича и очень уставшей растрепанной Лели, а мягко и нежно касались их кожи своими прозрачными кроткими лицами.

Ни мужу, ни жене не хотелось говорить о том, что в равной мере беспокоило обоих, и именно потому не хотелось говорить, что они слишком хорошо знали и чувствовали друг друга и каждому было боязно усугубить внутри другого ту боль, которую они одинаково испытывали. Этой болью была Анна, ее странное и нелепое, как думали они, замужество, непонятная, а вернее сказать, очень даже понятная и от того особенно постыдная командировка дипломата Краснопевцева в Японию и, главное: то, что происходило с их дочерью Анной теперь, когда ее мужа Сергея Краснопевцева не было в Москве.

С Анною же происходило то, что она явно скрывала от них все, что с нею происходило. Они замечали, как она расцвела и похорошела, но замечали и внезапную, вдруг с такою силою пропарывающую ее расцветшее и счастливое лицо муку, что еле удерживались от желания схватить ее за плечи, как делали это в детстве, когда она пыталась что-то скрыть от них, накричать на нее, потребовать, чтобы она опомнилась и поняла, что никого ближе них – отца и матери – у нее нет и никогда не будет. Обоим приходило в голову, что Анна влюблена и ей отвечают взаимностью, иначе она не сияла бы так, но, зная ее душевную правдивость, они понимали, с каким ужасом она ждет возвращения мужа из Японии и каково ей будет обманывать его. Хотя в том, что именно на обман-то она и не пойдет, ни мать, ни отец не сомневались: слишком прямой и ясной была ее душа. Но тут в голову начинало лезть другое: у того человека, которого она любила, была, наверное, семья и, может быть, дети, и Анна разрывается от сознания своей вины перед его женою и детьми. Это был, как говорится, «один вариант». «Другим вариантом» могло быть и то, что она хочет по-настоящему соединиться с тем человеком, которого любит, и ей тяжела его нерешительность. Жестокой она не была и не могла стать даже от очень сильной любви, но то, что она может ревновать, и слепнуть от ревности, и мучиться ею, и Бог знает в чем подозревать даже того, кого очень сильно любит, – это было, к сожалению, похоже на нее, и никто, кроме родителей, не знал за ней этой вот вспыльчивой мнительности.


– Туда ему она все равно не может ничего написать, – вдруг сказала Елена Александровна, глядя, как горка песка, насыпанного у террасы, становится слегка фиолетовой от гаснущего в небе солнца. – Ведь письма читают.

Константина Андреевича нисколько не удивило, что жена выхватила из потока их общих мыслей именно ту, которая сейчас особенно занимала его.

– Ты хочешь сказать, что лучше оставить как есть? То есть чтобы этот сидел там, подальше, и ничего не знал, а она здесь жила так, как ей хочется?

Елена Александровна обеими руками схватилась за виски:

– Да кто тебе вообще сказал, что у нее кто-то есть? Ты свою дочь плохо знаешь! Она ни за что не пойдет ни на какой адюльтер!

– Это ты говоришь: «адюльтер», а она этих слов даже не слышала! Посмотри на нее!

– А я не смотрела?

И тут же оба почувствовали, что эта маленькая, якобы раздраженная перепалка достигла цели: они дали себе возможность погорячиться, и теперь можно было либо снова замолчать, либо заговорить другими, проникающими друг в друга словами, которые их осеняли легко, когда разговор шел об Анне.

– Костя, я его боюсь.

Этого?

– Да, этого. Он ненормальный.

– Нормальный. Но это другая нормальность, не наша.


– Нет, тоже неверно. Ты говоришь о том, какой он в остальной жизни, а мне сейчас дела до этого нет! А уж в таких делах, как семья да, не дай Бог, измена, в таких делах нормальных людей вообще не бывает! Это уж спокон веков, Костя, так было! Он, что ли, обрадоваться должен, если она ему скажет, что уходит к другому?

– Леля! Мы с тобой сейчас фантазируем, вот что! Какой вдруг: другой? Ты говоришь: она вся переменилась. Согласен. А может, ей просто вздохнулось легко, когда он уехал?

Елена Александровна опустила глаза и вся как-то съежилась.

– Что? – спросил он.

– Костя, я тебе не хотела говорить... Но тут я нашла, когда мы убирали...

Константин Андреевич огненно покраснел.

– И что ты нашла?

– Да там, за кроватью...

– Так что ты нашла?

Они не смотрели друг на друга. Елена Александровна глубоко вздохнула, пошла в комнату и вернулась с темно-синей, тонкой шерсти, мужской майкой, скомканной и пропахшей пылью.

– Валялось. Упало, наверное.

– Постой! – не глядя на жену, пробормотал он. – Они же здесь были с Сергеем, когда мы на юге...

– У Сергея таких маек нет. – Елена Александровна бросила майку на пол и закрыла лицо руками. – Нет у нас здесь ни у кого таких маек! А если бы даже и были, так я тогда, осенью, все убирала и кровать сто раз туда-сюда отодвигала! Я что, майку бы, по-твоему, не заметила? О Господи! Стыд-то какой!

– Да, стыд, – медленно сказал Константин Андреевич. – Ужасный стыд, Леля. Повеситься легче, чем это...

Елена Александровна подскочила к нему каким-то стремительным рысьим движеньем.

– Не смей! Я и слушать не буду! Валялась какая-то майка. А может быть, это Сергея? Ты что, его майки все знаешь?

И тут они увидели, что к калитке, громко разговаривая и смеясь, подошла счастливая, с высокой прическою, Туся, крепко, как отвоеванную в кровавой драке добычу, держа под руку своего ветеринара, на плечах которого, горя в томном сумраке яростным взглядом, вцепившись в остатки волос жениховских, сидела Валькирия с тем выраженьем, с которым могучие древние девы несли своих воинов в райские кущи.


Свадьбу начали рано. Молодым, видимо, не терпелось поглядеть на подарки, а всем остальным поскорее поесть. Посреди стола поставили темные бутылки, оплетенные тонкой проволокой: ветеринару Диме, вылечившему в прошлом году в одном из кавказских селений целую отару овец, прислали в подарок вино к его свадьбе. Конечно, были еще водка и пиво, наливки из вишни и дачной малины. Валькирия сидела на коленях у Константина Андреевича по правую руку хорошенькой, бойкой, напудренной мамы и ковыряла старую, почти зажившую болячку на нежном и остром своем локотке.

Анна приехала последней, и хотя в эти минуты, когда все рассаживались, и хлопотали, и наполняли рюмки, гостям и молодоженам было не до нее, но многие даже переглянулись: так сильно она изменилась. Прежнее ее милое и приветливое лицо с лучистыми светлыми глазами заострилось и уже не излучало ни света, ни покоя, оно было красивее и ярче, чем раньше, но не было в нем ни улыбки, ни счастья, а только суровая, сильная горечь, которая так же не шла ей, как людям, привыкшим к простой деревенской одежде, совсем не идут городские фасоны.