– Вот попочка, а? Слаще яблочка! Мужу, я думаю, мужу-то радость! Немножко левее подвиньтесь! Вот так. А ножки-то, ножки! Я вам так скажу: говорят, что полнеть нехорошо. А придет ко мне какая-нибудь, дай ей Бог здоровья, жердь трамвайная: ни грудки, ни попочки! На такую и шить – только мучиться! А с вами – одно удовольствие!

Дома Анна повторила перед Краснопевцевым эту сцену: набрав в рот булавок, поставила его перед зеркалом и, ползая вокруг, почти в точности изобразила портниху. Он громко захохотал, радостно подхватил ее под мышками, поднял и поцеловал в губы:

– Артистка ты, Анька!

А вечером, моя посуду, Анна поймала на своей спине его напряженный и хмурый взгляд.

– Да, попочка... – пробормотал он. – Действительно: попочка... Скажи ей: пускай там не очень обтягивает...

– Совсем с ума сошел! – Анна вся вспыхнула и всплеснула мокрыми мыльными руками. – Ты скоро меня к столбам на улице ревновать начнешь!

– А и ревную. Столбы-то опасней всего.


После последнего разговора она перестала обсуждать Краснопевцева с родителями. Муся была в Китае, а Нюся так мучилась с мужем, который все время болел и не приносил ей никакой радости, что с ней говорить о своей удачной, на первой взгляд, а главное, сытной и праздничной жизни ей было неловко. И тут подвернулась кудрявая Туся.

– Анька, я из коридора звоню, говорить не могу, – быстрым шепотом пробормотала она. – Без тебя – умру. Вальку отведу к папе с мамой, а сама к тебе. Хочешь, у консерватории ждать буду?

Анна немного опоздала, и Туся замерзла. Узкие глаза ее блестели из-под серого пухового платка, сдвинутые к переносице брови были выщипаны и кругло накрашены заново. Она подпрыгивала на одном месте, как птица, которой все не достается ни крошки, хотя сердитая баба, вышедшая на крыльцо, уже высыпала из фартука все, что там было, и все остальные – и галки, и даже вороны – поели, хотя продолжают галдеть, как обычно. Анна обняла ее. От Туси пахло «Красной Москвой».

– Что это ты надушилась, как на свадьбу?

Туся стиснула ее руку ледяными пальцами.

– Пойдем куда-нибудь, где потеплее! Я сейчас умру. Мне тебе такое рассказать надо!

– Пойдем к нам в столовую, хочешь? Еще полчаса до закрытия. Горяченького поедим.

Томная, с алыми губами буфетчица, напевая себе под нос «Белой акации гроздья души-и-стые ночь напролет...», предложила им чаю с ванильными сушками: больше ничего не осталось.

– А супчика нету? – жалобно спросила Туся.

– Какой тебе, девочка, супчик? Давно все котлы унесли. Спать скоро ложиться, а ты просишь супчик!

– Если ты голодная, пойдем к нам. – И Анна слегка покраснела. – Хотя там Сережа, наверное, дома...

Туся отрицательно замотала головой.

– Я к вам ни за что не пойду! Анька, я беременная!

Анна открыла рот.

– Беременная, мне аборт нужно делать!


– Да тихо ты хоть, не кричи! – опомнилась Анна. – Да как же ты... С кем?

– С майором одним. Все равно уведу! – поклялась Туся, яростно раскусывая ванильную сушку. – Мне плевать, что у него трое детей и жена из профилактория не вылезает! Он меня полюбил, и я его полюбила. Вальку без отца не поднять. А он говорит, что ему за аборт нечем платить, мне, говорит, нужно трех детей на зиму обуть-одеть, а сам выпивает... А я говорю: «А что ж ты ко мне каждый вечер ходил? Не знал, что от этого детки бывают?» – Она громко всхлипнула. – Целый год, ведь це-е-елый же год, не шути! Поганой метлой всех гнала! Ко мне как кто двинет, я сразу его – шасть по морде! Один подполковник, красавец такой, что можно описаться, честное слово, с шестого барака ходил и ходил, букеты носил, вон духи-то, ну, эти, которыми пахнет, ведь все от него! Он этих духов надарил, бедный, так, что я теперь ими хоть мыться могу! А я говорю: «Не могу, мол, и все. И зря не ходите. Идите к жене». А этого вот полюбила. Он мне – придвинься, секрет расскажу: Федорку напомнил... Вот честное слово, не вру ни минуты!

– При чем здесь Федорка?

– А как же: при чем? Федорка приснился. Я даже еще не спала. Он надо мной наклонился, весь холодом пышет и белый такой. Кричу ему: «Феденька! Ты уходи! Ты мертвый, Федорка, зачем ты пришел? Ты мне, – кричу, – Вальку сейчас напугаешь, она заикаться начнет!» А он грустно на меня так смотрит и начинает, знаешь, как сугроб в марте, таять прямо на глазах, и так с него капает, капает... А потом он мне тихо говорит, я еле разобрала: «Наталья, я на тебя не в обиде. Ты баба горячая. Не хоронись. Живи, сколько хочешь. Я ждать тебя буду». А сам-то все тает, и эта вода, с лица его, вся ледяная, стекает, и мне под рубашку... Вот страсти, скажи! От страха шевельнуться не могу, забилась под одеяло, вся дрожу. «Надо, – думаю, – к Вальке встать, напугает ведь он ее, таскай потом девку по логопедам!» А сама шевельнуться не могу! Вот какой сон. А может, не сон. Потому что утром смотрю: а на полу сырость. Видать, приходил, след загробный оставил.


Анна с ужасом смотрела на нее.

– А вечером побежала на свидание, гляжу на своего майора: похож! И усики черные, точно как Федины. Только этот как обнимет, как сгребет меня своими ручищами, так аж до костей пробирает! А Федя был нежный, любил целоваться... Сказала тебе: уведу! И вот тебе крест: уведу! Мне только от беременности нужно освободиться!

– Да как же тебе от нее освободиться?

– Законы проклятые! – крякнула Туся. – А все потому, что законы все эти не женщины, а мужики сочиняют! Им-то плевать, через что женщина проходит! Они же, как псы дворовые: всунул да побежал! А женщинам – мука! Но мне, Анька, бабушку дали одну. Живет в Одинцово, бывшая акушерка, теперь на пенсии, занимается садоводством, флоксы разводит. Я уже договорилась. Завтра утром можно приехать, она мне все сделает. Ты поедешь со мной?

И посмотрела на Анну умоляющими глазами.

– Поеду, – ответила Анна.

– Смотри: маме с папой ни слова. Я наврала сегодня: говорю, так горло болит, подняться не могу, возьмите Валькирию. И нарочно в кровать улеглась, горло обмотала, на лоб мокрую тряпку. Мама приехала. Полную сумку еды привезла и Валькирию забрала на Смоленскую. Она у них два дня побудет. А я вскочила и – к тебе. Анька, у меня только денег ни копейки, я всю Федину пенсию на комбинашки потратила. В Военторге комбинашки выбросили, не наши, заграничные, глаз не оторвать, а мой-то, ну, этот, в Германии был и кучу белья из Германии вывез, лахудре, конечно, своей все отдал, и мне говорит: «По мне, пусть женщина некрасивая, но чтобы на ней под платьем одни кружева были. У меня тогда к ней чувство возникает». Сама понимаешь: какое белье? Четыре рубашки, трусы да чулочки. И штопка на штопке. На что тут глядеть? А тут комбинашки. Ну, я и взяла. Одну комбинацию в руки давали, три раза пришлось отстоять.


– Девицы-красавицы! – запела буфетчица. – Придется мне вас на холод выгнать: закрываемся!

Они оделись и вышли на улицу.

– До завтра, Анюта! – хрипло сказала Туся. – Тут близко, на электричке. Я и расписание посмотрела.


Утром вдруг радостно, хотя и с дрожью, словно бы пугаясь чего, засветило солнце, и снег, уже выпавший второго ноября, торопливо растаял, как будто поняв, что еще стоит осень и можно помедлить. На станции горький и свежий запах сгнившей листвы ударил им в ноздри. Сгорбленные старухи на ступеньках торговали зелеными яблоками, шерстяными носками, клюквой в банках.

Туся вынула из варежки бумажку с адресом и близко к своим ярким, узким глазам поднесла ее.

– Тут близко, два шага от станции, – забормотала она. – Вот: улица Вокзальная, четыре. Она акушерка, не знахарка, все мне сделает быстренько, как полагается...

В избе у бывшей акушерки жарко топилась печь, и везде спали кошки, которые при виде вошедших Анны и Туси раскрыли глаза, сверкнули их зеленью и заурчали. Сама акушерка возилась в огороде и пришла оттуда в подоткнутой юбке, из-под которой торчали выцветшие панталоны, в резиновых, заляпанных грязью сапогах и пуховом платке на странно маленькой, словно бы украденной у ребенка, голове. Она размотала платок, сняла ватник, стянула сапоги и такими же зелеными, как у ее кошек, глазами оглядела Тусю и Анну.

– Ты сядь вон к окну, – строго сказала она Анне, – на нас не гляди. А ты забирайся на стол, все с себя сними верхнее, бюстгальтер оставь и рубашку.

Кошка, спящая на столе, недовольно заурчала и мягко, пружинисто спрыгнула на пол. Анна покорно села на табуретку у окна. Туся, дрожа мелкой дрожью, стянула с себя платье, чулки и осталась в одной тоненькой короткой рубашке. Анна вдруг вспомнила, как они сидели на лавочке в кухне: три тощие девочки, которых только что вымыли и обрили, и Туся хлебала сладкую горячую воду из кружки, сосала сухарь и рыдала так громко, что Муся, стесняясь, боясь, что их выгонят, дергала ее за руку и шептала:

– Молчи ты! Молчи! Что ты делаешь!

Бывшая акушерка небрежно протерла стол сухой тряпкой, достала из-под кровати матерчатый сверток, развернула его, блеснули какие-то бритвы, потом принесла из сеней большой таз, с грохотом поставила его в ногах уже забравшейся на стол Туси, велела ей лечь на спину, потом завела патефон на всю громкость.

Синенький, скромный платочек

Падал с опущенных плеч... —

громко запела Шульженко.

– Пускай попоет, мы послушаем, – сурово сказала акушерка, сильной рукой раздвигая худые и жалкие, как у девочки, Тусины ноги. – Если ты, женщина, орать начнешь, так под музыку тебя с улицы и не услышат. Люди-то злыдни, только и думают, как человеку гадость сделать, так и шмыгают по чужим дворам: лишь бы чего выпытать! А я не боюсь. Без меня при нынешней жизни не обойдешься. Женщина, которая умная, она все равно своего мужика никогда не пошлет, если ему приспичило. А пошлет, так он развернется и «до свиданья» не скажет! Какие теперь мужики! Одни пьяницы!