Обычно она поправляла его ошибки в языке, которые свидетельствовали только о том, что он действительно очень устал, но сейчас не стала. Выскользнула в ванную, сняла платье и, оставшись в кружевном белье, вынула из косы шпильки. Светлые, с сильно выгоревшими прядями волосы упали на плечи и спину. Отцовские слова о разбойнике вспомнились ей, и на душе стало так гадко, как будто она предает их обоих: отца вместе с мужем. Ей не хотелось возвращаться в спальню, ложиться в постель к Краснопевцеву, который – она это знала – не спит, ждет ее, чтобы сразу, зажав ее ноги в своих, мускулистых, подняться над нею, потом опуститься, и снова, и снова, – сначала спокойно, потом все быстрее, быстрее, быстрее, губами ловя ее пухлые губы, закрывши глаза и бледнея так сильно, что ей в темноте даже станет заметна его эта дикая, мертвая бледность.


Под утро Краснопевцеву приснился сон, который он помнил потом целый день, хотя даже ей ничего не сказал. Сон этот мог быть вызван рассказом смешливой и умной Муси о том, как в провинции Коу Джуань пришлось отмечать Новый год. Не наш – снежный, русский, когда все шумят, и елка горит, и торопятся гости, а нужно еще и детей уложить, и каждому дать мандаринку на праздник, – короче: не этот родной Новый год, – а Новый китайский, совсем непохожий.

Китайский Новый год начинается в самом конце февраля и тянется почти два месяца. Смешливая Муся рассказала, как все началось с того, что вернувшийся вечером с работы Василий Степаныч попросил, чтобы завтра жена его вымыла с утра пораньше статую Будды, стоящую смирно на заднем дворе. Загадочный Будда был странно похож на мать-героиню из Таджикистана. Бывает, сидит эта толстая мама, стащивши свой ватный халат, и мечтает: соберу летом хлопку сто тонн и – в столицу! Меня, может, тоже Отец всех народов там, как Мамлакат, на коленки посадит...

Загрязнившегося и голого Будду Муся отмывала часа три, если не четыре, и он после этого порозовел, а глазки замаслились до неприличья. Не прошло и дня, как не терпящий никаких отлагательств Василий Степаныч велел дом убрать так же чисто, как только что вымыли Будду. Тогда сразу стало понятно, что эти домашние боги, которых коммунистическое китайское правительство, красиво наряженное в черные, со стоячими воротниками, полотняные косоворотки, объявило несуществующими, и всякий алкающий правды китаец, а проще сказать, представитель народа, поверил правительству и застеснялся, – так вот: не ушли эти хитрые боги, а жили с людьми, как и до коммунизма. Боги же потому и назывались домашними, что служили они чистому, то есть красиво прибранному дворцу точно так же, как хижине, а поскольку строительство светлого будущего отнимало у народа кучу времени и не было даже минуты, чтоб рису поесть и запить его чаем, то именно в праздник народ спохватился и начал жилье свое мыть и отдраивать. А все для того, чтобы боги не злились. И все засверкало, хотя – если честно – чему там сверкать? Дракону на термосе, больше и нечему. Вымывши дом и наваривши на неделю вперед сладкого риса, полагалось вежливо, без конца кланяясь и унижаясь, просить этих самых богов лететь прямо в небо, где ждет всех их главный Нефритовый Бог, очень мудрый, которому нужно шепнуть пожеланья, а также, конечно, и просьбы трудящихся.

На все это пара недель уходила. Работа стояла, но праздник есть праздник. Потом украшали все пестрыми лентами, включая мосты через реки и рощи. А утром Четвертой Луны всей семьею, напившись опять-таки свежего чаю, садились на пол, чтобы сделать светильник. Светильник кроили из пестрой бумаги и не обходилось без навыков предков. Много разного рассказывала Муся про то, как намучились советские специалисты, отмечая вместе со своими китайскими коллегами такой затянувшийся их Новый год. Сергей Краснопевцев всего не запомнил, но очень рассказу ее посмеялся.

Во сне он увидел себя пацаном, но дело происходило почему-то в Китае, как раз накануне их Нового года. У Краснопевцева были только что отросшие после тифа, колкие волосы, повязанные желтой тряпкой, и колкость их он ощущал через тряпку. Он сидел в кругу большой семьи на циновке, и рядом по правую руку сидел его батя, но тоже китаец, и локоть его, весь в знакомых веснушках, был тем же привычным, с родным, крепким запахом, который запомнился с детства. Краснопевцеву очень хотелось дотронуться до этого могучего рыжего локтя, но он застыдился, что это увидят. Потом с обезьяньим лицом человек втащил и бросил на самую середину комнаты женщину, закутанную с головы до ног и крепко повязанную веревками. Краснопевцев догадался, что это Анна, но она не была его женой, поскольку он был пацаном, после тифа, заморышем гадким, негодным для брака. Вокруг стали спорить. Одна часть китайцев, жестикулируя небольшими и худенькими руками, просила набраться терпения, ждать, пока не появится кто-то, кто сразу убьет эту Анну дыханьем, и Анна уйдет в небеса. Другие молчали, но злились. Молчание их говорило о том, что ждать дольше некуда, нужно самим.

Краснопевцев тоже молчал и чувствовал, что он весь раздвоен внутри, как язык у гадюки. Нужно было освободить Анну, но он не мог этого сделать, потому что она, во-первых, не была его женой, а, во-вторых, если бы освободили ее, то нужно бы было немедленно найти того, кто займет ее место. А этим мог стать кто угодно. И, может быть, даже он сам. Ему показалось, что во всем виноват его отец, который и сейчас сидит с таким лицом, как будто его не узнал. Тогда, разозлившись на подлую трусость, он жадно вцепился руками в знакомый отцовский веснушчатый локоть, и локоть рассыпался.

Тут он проснулся. Медленно и неохотно наступало утро. В квартире их сильно топили, и Анна, откинув во сне одеяло, спала, накрывшись одной простыней.

– Анюта!

Она разлепила большие глаза.

– Сережа...

– Какой я тебе, Богу в душу, Сережа! Андрей я, Андрюха! Андрюха Кондратьев!

Она вскрикнула и уронила свою тяжелую голову ему на губы, словно для того, чтобы помешать ему говорить. Он приподнял эту голову обеими руками.

– Молчишь? Напугалась?

Она смотрела на него как-то необычно: неловким и жалким, затравленным взглядом.

– Смотри: никому! – вдруг сказал Краснопевцев.

– Ты мне говоришь это? Мне?

– Обиделась? – Краснопевцев отпустил ее, ударил кулаком по спинке кровати. – Нежная больно! Сама, как принцесса из сказки, жила! А я свою мать обмывал, хоронил! Она померла, и мы с бабкой какой-то ее хоронили. И снег вдруг пошел. Кладу ее в землю, а снег-то не тает! Так, белую всю, всю в снегу, и запомнил.

Анна тяжело перелезла через него и, не сказав ни слова, пошла на кухню. Краснопевцев подождал. Она не возвращалась. Он взъерошил волосы обеими руками и пошел за ней. Анна сидела за столом. Рядом с ней стояла склянка с какими-то каплями. От склянки удушливо пахло ментолом.

– Ты что? Заболела? – спросил Краснопевцев.

Лицо ее было спокойным, но бледным. А света она не зажгла, и глаза на бледном лице ее тихо светились.

– Наверное, сердце немного болит, – сказала она. – Дышать как-то трудно. Давно уже, больше недели. В аптеку зашла. Они мне в аптеке сказали: «Вот капли». На сахар накапать и съесть. И запить. У нас там, на полочке, сахар. Ты дай мне.

Он отыскал в буфете сахарницу.

Все это уже было с ним: то, что Анна побежала в кухню, и то, что он пошел за ней, и она попросила его найти на полке сахарницу.

– «Да, это было! – подумал вдруг он. – И точно вот здесь, в этой кухне. Она здесь сидела, и я подошел. И каплями пахло. И сахар просила».


Тот вечер в Кремле, на который Сергей Краснопевцев был отобран вместе со своей женою, пришелся как раз на ноябрьские праздники. Все приглашенные были еще раз проверены, утверждены заново, и с каждым в отдельности поговорили. Анну вызвали к мужу в министерство, и два молодых человека в одинаковых серых пиджаках, с плохими, прокуренными зубами, задавая ей самые простые вопросы, разглядывали ее при этом с головы до ног так, словно снимали слепки или фотографировали.

Одежда потребовалась, как говорится, «на большой палец». Мужчины в костюмах, а женщины – в платьях, желательно очень нарядных. Краснопевцеву хотелось, чтобы жена его была самой нарядной, но он понимал, что этого совсем не нужно, что лучше бы она оказалась незаметной, невзрачной, чтобы никто не обратил на нее внимания, и пышный этот бал, на котором ожидалось присутствие членов правительства и самого Иосифа Виссарионовича Сталина, был уже позади. Нынешнее состояние Сергея, особенно обостренное недавним сном, постепенно становилось естественным: он уже перестал пугаться того, что в нем живут два человека, и только поражался, как смог этот истощенный, замызганный, еле грамотный Андрюха Кондратьев добиться того, что его приглашают отпраздновать Великую Победу Социалистической Революции за одним столом с Иосифом Виссарионычем Сталиным. Андрюха Кондратьев, о котором он все эти годы старался не думать, оказался хотя и робким, потому что его много били в детстве, но цепким и настойчивым, он без конца подбрасывал Сергею Краснопевцеву все новые и новые воспоминания, приводил к нему из той темноты, из которой приходят только для того, чтобы как можно бо́льшую боль причинить человеку, давно привыкшему к электрическому свету, то мать в серых валенках, то младшего брата с глазами такими прозрачными, что Андрюха Кондратьев, бывало, заглядывал в эти глаза и видел сквозь них душу младшего брата. И теперь, когда самоуверенному Краснопевцеву хотелось бы блеснуть и похвастаться перед всеми своей молодой и красивой женой, Андрюха Кондратьев тащил его в тень, смущал подозреньями, старыми песнями...

Как на грозный Терек, на высокий берег

Выгнали казаки сорок тысяч лошадей,

И покрылось поле, и покрылся берег

Сотнями порубленных, пострелянных людей...

Платье из светло-серого шелка с открытыми плечами, но с белым кружевным воротником шили, как и все остальное, в закрытом ателье на Неглинной. У портнихи были лисьи глазки, и в левом стояла застывшая капелька крови. Держа во рту целый пучок из булавок, она ползала вокруг Анны по полу и голосом, полным слюны, хвалила фигуру заказчицы.