Нонна устроилась на другую работу, в буфет при стадионе. Сердце ее оттаивало. Она подавала посетителям соки, булочки, мороженое. По вечерам буфет работал в режиме бара. Она становилась барменом. Но народу в эту пору приходило мало. Нет-нет да заглянет парочка уставших после рабочего дня тренеров, выпьют по чашечке кофе и уйдут. Еще приходила Светка. Она приносила массу новостей из кипучей личной жизни и бутылку вина. Нонна пила вино, курила, смеялась и вздыхала — сопереживала. Но втайне она не завидовала, а даже скорее, наоборот, сочувствовала подруге. Ей казалось, что все, что происходит у Светки, — неправда. Потому что правда может быть только одна. Одна-единственная — правда любви. И она так верила в эту свою правду, что на какое-то время перестала замечать то, что происходит у Витьки внутри. Это было сложно не заметить. Все, что происходило у него внутри, непременно отражалось в его глазах. Из нежного сострадания выросли полынные соцветия глубокого страдания. Витька вдруг понял, что не любовь привязывает его к Нонне, а только жалость. Жалость — какое-то неприятное чувство. Неприятное потому, что оно тебя к чему-то обязывает. Ухаживать, лелеять, нежить. Заглядывать в глаза и предугадывать желания. Это жалость. А когда любовь, никто ни к чему тебя не обязывает. Просто сердце рвется от желания быть рядом, а глаза сами ищут возможности заглянуть вовнутрь. А руки сами тянутся к телу. И желания сами предугадываются. Будто кто-то их высвечивает огненными буквами у тебя в мозгу. И ты идешь мимо цветочницы, раз — в мозгу — возьми алую розу. Берешь. Приносишь. Одну-единственную. Крупную, алую, колючую. А в глазах счастье, и слова из уст, словно ветерок теплый: спасибо, милый. Мне так хотелось сегодня получить именно розу и именно алую. Это любовь. Или когда бежишь домой, несешься, ветер свистит, дождь хлещет. А дома тепло и сладко. И душа рвется наружу, разрывается, щемит под ребрами. И уносится музыка. Музыка! Музыка! Мелодия тоски и печали. Ностальгия по чему-то несбывшемуся, по чему-то светлому и праздничному. Ляжешь на кровать, закроешь глаза и уносишься вслед божественным звукам. Кто же там рвет его душу на части? Кто терзает его тело смятенными предчувствиями? Кто вынуждает его метаться по городу и рыскать глазами в поисках несбыточного идеала?


— Ну, я пойду? — Витька поднялся из-за стола, и в витражном стекле стадионного буфета, будто в песочных часах, только не сверху вниз, а наоборот, перетекла его отраженная фигура. — Мне еще к массажисту, что-то у меня с позвоночником.

Нонна поднесла пальцы к губам, чмокнула их и послала воздушный поцелуй Витьке, уже стоящему в дверях. — Заходи.

— Завтра после тренировки.

Нонна вдруг явственно почувствовала, что Витька больше не придет. В этот раз он ушел навсегда. Снова словно выдрали из ее груди кусок плоти. Или кусок сердца. И снова это было тяжело. Невыносимо тяжело. Ну, может быть, не так невыносимо, как в первый раз, когда она увидела Павлика со своим братом, но тоже больно. В пору наркотики с димедролом колоть. Чтобы не болело и чтобы спать. Наркотики с димедролом никто не колол. По двум причинам: во-первых, она не тот больной, кому это показано. Ни увечий, ни травм, ни послеоперационных швов. А во-вторых, и это, наверное, самое главное, у нее под разодранным в клочья сердцем медленно зрел ребенок. Она носила его в себе, ощущая все самые сокровенные подробности. Ей даже казалось, что лишь ее волевыми усилиями делились клетки эмбриона. Делились и создавали маленькое тельце, подобие ее любимого. Она прислушивалась к малейшему движению крови в его едва сформировавшихся жилках. Она чувствовала обнаженными нервами каждую нервную клеточку своей крохотулечки. Она будто бы видела внутренним зрением, как у него появляются ручки, ножки. По пальчикам, по суставчикам, по косточкам, по фрагментам маленького хрящеобразного подвижного скелетика. А однажды она увидела его головку. Просто прикрыла веки. Положила руки на прилавок и хотела было задремать, как ее мозг пронзила четкая зрительная фиксация: головка. Личико, маленькое, сморщенное, нежное. Как у старичка-одуванчика, с тонкой и прозрачной кожицей. Глазки старичка были закрытыми, Нонна тихо окликнула:

— Эй, ты кто?

Старичок дернул ресничками и открыл глазки. Большие фисташковые, доверчиво-испуганные и полные одинокого страдания глаза Витьки. Кожица моментально разгладилась, стала матовой и плотной. Над глазами взвились густые черные вразлет брови. Губы чувственно налились, и раздвинулись сильные и четко выраженные скулы.

— Витька! — ахнула Нонна. Ахнула и открыла глаза. Буфет был пустым, но по коридору торопливо звучали приближающиеся знакомые шаги. Сердце взвилось и захолонуло в высоте. Как льдинка. Как градинка, вот-вот готовая оборваться.

— Привет! — Витька вошел как ни в чем не бывало.

— Какими судьбами? — только и произнесла Нонна.

— Я учусь в институте… В медицинском… У нас тут тренировка.

— Я знаю, — ответила Нонна. — Я все знаю. — Она прикрыла ладонями большой острый живот. Пальцы легли на обтягивающую ткань платья врастопырку. Как ребенок держит мяч, словно боясь, что тот сам по себе вырвется из рук и ускачет в неведомую даль. Пальцы у Нонны побелели, в животе закололо, и она, глубоко набрав в легкие воздух, закусила нижнюю губу.

— Я все о тебе знаю. — Нонна улыбнулась через силу. — В тот раз ты ушел, и я почувствовала, что ты ушел навсегда.

— Ну почему же? Не навсегда. — Он подошел вплотную к стойке бара. Стойка была низкая и неширокая. Витька потянулся к ее щеке губами, и тут глаза его увидели под столом мяч под платьем и руки, сильно сжимающие этот мяч.

Витька выпрямился. Улыбка не сошла с его губ, она просто стала другой. То была вроде как виноватой и беспомощной, а тут стала жесткой и презрительной. Как тогда в гостиничном номере. Нонну передернуло от этого воспоминания. Ей подумалось, что тот, маленький Витька, который в ее животе, вдруг прочтет ее мысли, вспомнит ее воспоминания. Ведь он частичка ее. Значит, ее мысли — частично и его мысли, ее воспоминания, пока он еще неотделим от нее, — и его воспоминания. Нонне стало неимоверно стыдно. Как если бы она стояла за ширмой нагая и вдруг обнаружила, что ширма прозрачна, и ее видят посторонние, недобрые люди.

— О! Да я смотрю, ты тут без меня не скучала? — Витька сжал губы. Только он один умел сжимать губы так, что от этой гримасы становилось невыносимо больно.

Нонна промолчала. Наверное, он не знает, что я беременна от него. Наверное, не догадывается, подумала она и хотела было сказать ему, что напрасно он так ведет себя. Что это его сын в ее животе. Его частичка, в такой же степени, как и ее. Что он не может не чувствовать этого. А если и не чувствует, то только потому, что все это время был очень и очень далеко. Но все поправимо. Нет, не может она это сказать. Витька отвернулся к окну. Он не смотрит на нее, и связь прервана. А какой смысл говорить в пустоту? Все равно что по телефону с оборванным проводом. Говори не говори, никто ничего не услышит. Пусть бы он сжимал губы, пусть бы он презрительно холодел взглядом и многозначительно поднимал бровь, но пусть бы смотрел на нее. Тогда бы она смогла взять его руку и положить на свой живот. «Ох», — Нонна еще раз закусила теперь уже верхнюю губу. Ребеночек шевельнулся, сжался в комочек. Ему было страшно. Ему было безумно одиноко и тоскливо. Ему было так же, как и ей. Ведь они пока одно целое.

— Нет, не скучала, — сказала Нонна, и глаза ее наполнились слезами.

— Замуж вышла? — поинтересовался Витька, как бы между прочим. Он так и смотрел в окно, даже не пытаясь протянуть ей спасительную соломинку.

— Нет. — Нонна приподняла плечики. Мол, кто же ее возьмет, брюхатую от другого.

— А что же папаша, слинял? — все таким же бесцветным голосом спросил Витька.

— Слинял. Слинял… Слинял… — Нонна, не замечая того, повторила это слово трижды. Тяжкий туман окутал ее душу, сжал горло и не давал продыхнуть. — Он ведь ничего не знал о нем. Он не знал и не хотел знать. Ему так было проще… Слинять. — Голова Нонны оказалась в тисках. Она смотрела на Витьку и не видела его. Она видела другого, безразличного к ней, чужого и холодного человека. Что она знала о нем? Да ничего не знала. Он нравился ей. Да мало ли кому он нравился! В этом он оказался прав, это было вполне закономерно, он не ее мужчина. Он просто пожалел ее, когда ей было тяжко. Но ведь и сейчас ей не менее тяжко. Может быть, даже более. Теперь у нее есть ребенок. Его ребенок. Но ей больше не нужна Витькина жалость. Зачем ей жалость? Она хочет любви. Любви нет. Ее нет в принципе. Ее не существует в природе. И всe подвиги, все войны, все открытия и преступления, творящие историю человеческого племени, только потому и случались, что их совершали в поисках несуществующей, несбыточной, невероятной тайны. Во имя этой запредельной тайны, имя которой ЛЮБОВЬ. Ха! Идиоты! Нет ее!

— А почему ты в суд не подашь? — Витька посмотрел на нее. И можно было бы наладить связь, устранить помехи, дотянуться до его руки и положить эту руку раскрытой теплой большой ладонью на ее живот. Он же должен почувствовать! Должен! А нужно ли? Минуту назад Нонна не сомневалась в этом. Но сейчас… Сейчас она уже твердо знает, что им двоим не нужен третий. Пусть кровный, но чужой. Чужой кровник — страшнее, чем просто чужой. Он будет разрушать изнутри, зная самые уязвимые места, будет внедряться в них, вольно или невольно, и причинять самые жестокие страдания. Пусть уходит. Так будет легче. Для всех.

— В суд? На кого?

— На отца. — Витька, не отрываясь, прожигал взглядом ее лицо. Он ждал, что она скажет. Может быть, он и подозревал, что это его ребенок, но впрямую не спрашивал. Зачем нарываться? Проверял. Авось Нонна и сама не знает, кто папаша. Или папаша — другой мужчина. А он ей сейчас подскажет, как себя охомутать. Он смотрел и ждал с явным напряжением.