С другими пациентами все шло куда более успешно.

Сестры Ромей дали мне возможность поговорить с каждой по десять минут наедине, и я смогла выяснить одну вещь: с четырнадцати лет Мей и Джой по крайней мере раз в неделю занимались друг с другом сексом. Поскольку психологически они были одним лицом, я склонна была рассматривать это как мастурбацию.

Другая пациентка, Лунесс Монтаг, начала лечиться год назад, она жаловалась на постоянно чередующиеся периоды обжорства и желудочных расстройств. Теперь она начинала, наконец, осознавать эмоциональные рычаги, управляющие ее состоянием.

Даже мой самый старый пациент шел на поправку. Уильям Свон, профессор истории, был уже на пенсии, в возрасте семидесяти двух лет он все еще старался освободиться от воспоминаний о деспотичном и требовательном отце. Несмотря на мучившие его приступы безнадежности и отчаяния, он заставлял себя делать зарядку и вести дневник.

В один из дней между сеансами позвонил Ник и сказал, что отменяет следующую встречу. Когда я предложила ему другое время, он ответил:

– Не могу. Свидетель выступает под присягой.

Я забеспокоилась, что он начнет часто отменять сеансы, ведь он принадлежал к тому типу пациентов, которым требуется постоянное наблюдение.

Позднее я обнаружила в почтовом ящике открытку с изображением танцующего человека, держащего букетик маргариток. «Рад встрече с Вами», – было написано на открытке. На развороте открытки я прочитала: «Тайный поклонник». Я предположила, что открытка была от Умберто и, растрогавшись, положила ее себе на стол.

9

В среду вечером перед свиданием с Умберто я примерила несколько разных юбок, свитеров и платьев, прежде чем выбрала то, что, по моему мнению, шло мне больше всего.

Когда я обувалась, в спальню вошел Франк, его длинные уши были совершенно мокрыми.

– Не подходи ко мне близко, – предупредила я. Опустив голову, он прошел по натертому паркету к окну и лег там.

– Умница, Франк, – ласково сказала я, – ты – мой лучший друг.

Когда прозвенел звонок, Франк кинулся в переднюю с громким лаем, мне пришлось поманить его косточкой, чтобы он отошел от двери.

– Непослушание среди личного состава? – спросил Умберто, когда я наконец открыла ему входную дверь.

Я улыбнулась.

– Я решила поберечь вашу одежду.

– Вы прекрасно выглядите.

Он наклонился и коснулся губами моей щеки, и я порадовалась, что остановила выбор на кремовом платье с черной отделкой.

– Спасибо за открытку, – сказала я. Он выглядел удивленным.

– Кто-то прислал мне открытку. Я решила, что это вы.

– Нет. Выбросьте ее в мусорное ведро.

Мы рассмеялись, а я задумалась, кто бы это мог быть, и попыталась справиться с неприятным чувством.

На Умберто был свитер с воротником «хомут», джинсы, белые носки и черные мягкие кожаные ботинки. Впервые я видела его без форменной одежды и только тут отметила, каким он был ладным и стройным. Пока мы добирались до Пасифик-Пелисайдс, где он жил, мы болтали и смеялись, и я полностью забыла свою обиду на него.

У него был большой двухэтажный дом в испанском стиле с видом на океан. Внутри было очень мило: белые оштукатуренные стены, светлая мебель из сосны. Повсюду навалены кучи газет и журналов, на камине множество фотографий, а в центре гостиной стоял массивный голубой диван в форме буквы Г. С обеих сторон камин обрамляли полированные стереоколонки, рядом стояла полка с рядами компакт-дисков и магнитофонных кассет.

Умберто спросил:

– Вивальди или Гато Барбиери?

– Вивальди.

Когда полились приятные звуки флейты, он исчез на кухне, а я опустилась на диван. Мне в бедро вонзилось что-то острое, и я нащупала отвертку, которую положила на столик рядом с кучей вешалок, двумя кредитными карточками и чашкой с остывшим кофе со сливками.

В доме, где я выросла, все всегда лежало на своем месте, еще ребенком я научилась складывать свои вещи и аккуратно их убирать, уходя из комнаты. Этот дом был совсем другой. Последние лучи заходящего солнца пробивались сквозь высокие окна, играла музыка, повсюду царил беспорядок. И тем не менее, дом этот казался более удобным и уютным, чем любой из тех домов, в которых я когда-либо жила.

Умберто вернулся с массивными фужерами в руках и предложил выйти в сад, чтобы полюбоваться закатом. Вдоль тропинки цвели олеандры, я насчитала шесть кормушек для птиц. Мы прошли мимо длинного прямоугольного бассейна, который отливал бирюзой в лучах заходящего солнца.

– Почему вы так любите птиц? – спросила я. Он остановился, воздев руки к небу.

– Потому что птицы придают миру такую красоту, и от них так мало вреда!

Этот ответ напомнил мне о том, насколько зациклена я была на внутреннем мире в ущерб внешнему.

Мы сидели на скамейке, потягивая вино, и глядели на океан до тех пор, пока небо не порозовело и стало трудно различать белые корабли на горизонте.

Расстояние между нами было фута в полтора, и Умберто положил руку на спинку скамьи так, что она чуть касалась моей спины. Он спросил:

– Вы понимаете, что в эту самую минуту сквозь наши тела проходят миллионы нейтрино?

Он начертил пальцем кружок у меня на шее и объяснил, что нейтрино – это самые крошечные и многочисленные частички материи, и что с ними поступает около десяти процентов солнечной энергии.

Его легкое прикосновение взволновало меня.

– Как же они могут проходить сквозь наши тела?

– Они так малы, что проходят сквозь клетки нашего тела, словно сквозь большую теннисную ракетку.

– Откуда вы это знаете?

Рука его скользнула выше, туда, где начинались волосы.

– Я люблю астрономию. Она дает возможность прикоснуться к мировому порядку. Тут-то и ощущается божественный промысел.

– Стало быть, вы верите в Бога?

В моем голосе, должно быть, появилась жесткость, потому что он убрал руку и повернулся ко мне лицом.

– Приходится верить. Без этого жизнь была бы слишком беспросветной.

Я снова почувствовала печаль от того, что потеряла способность верить в Бога. – Как вам жилось в Никарагуа?

Он опять откинулся на спинку скамейки и посмотрел на море.

– По-разному. У моей семьи была большая плантация кофе рядом с Матагальпой – около шести тысяч акров и две тысячи голов скота. Мы жили в большом доме, у нас было много слуг.

– У вас еще есть там родственники? Он медленно кивнул.

– Я родом из большой католической семьи, и очень многие из тех, кого я любил, похоронены там.

Взгляд его стал печальным, он отвернулся и сделал глоток вина.

– Извините, – мягко сказала я. Он быстро улыбнулся.

– Все в порядке. Я постоянно делаю вклады в Фонд гуманитарной помощи, но это никак не стыкуется с моей жизнью здесь: с моим делом, с моими деньгами, с моей семьей. Я должен был как-то покончить с прошлым, избавиться от комплекса вины. Но вы видите – рано или поздно увидите – он все еще при мне.

Я посочувствовала ему от души, но ощутила какую-то отчужденность. Он вырос иначе, у него были другие праздники, другая религия, другой язык.

– А вы? – спросил он. – Или мне одному обнажать душу?

– Я выросла в обстановке маленькой гражданской войны, – сказала я. – Я была единственным ребенком, и мои родители много ссорились.

– Почему у них был только один ребенок?

– У моей матери было два выкидыша, а потом пришлось удалить матку. Я жалела, что у меня нет братьев и сестер, тогда на меня бы меньше давили.

– Не знаю. Я – самый младший из пятерых, но на меня давили постоянно. Я – единственный, кто не учился в колледже. Моя сестра и старший брат – юристы, другой брат – дантист, а брат, который всего на год старше меня, – оптик.

Я улыбнулась.

– Мне нравятся «паршивые овцы». Они обычно оказываются самыми интересными членами семьи.

– Это точно. Кто продолжает дело моей матери? Кто был рядом с ней, когда она была больна? Я – единственный, кто не живет в Майами, и только меня она хочет видеть.

О, нет, подумала я. Из нее, наверное, выйдет отвратительная свекровь. Будет звонить среди ночи. Вызывать его к себе по какому-нибудь пустяковому поводу. Будет ненавидеть меня за то, что я похитила ее сокровище.

– Ваш отец жив? Он покачал головой.

– Пять лет назад у него был удар. Моей матери сейчас восемьдесят один год, с ней постоянно живут слуги, и она еще довольно крепкая.

Крепкая и упрямая, – подумала я. Он повернулся ко мне.

– Как, доктор, я плохо прошел ваши тесты?

Я покраснела и рассмеялась, и тогда он взял мое лицо в свои руки и поцеловал меня в губы.

Время замедлило свой ход. Я закрыла глаза и почувствовала, как расслабляется все мое тело. Когда он отодвинулся, я глотком допила все, что оставалось в моем фужере, и глуповато улыбнулась, но мир уже переменился.

Перед едой я отправилась в ванную для гостей на первом этаже. Там стояла открытая коробка в форме сердечка с сухими духами, лежали ножницы, а еще – несколько семейных фотографий в овальных серебряных рамках.

В подростке, одетом в смокинг, я узнала Умберто. Там стояла также фотография пожилой женщины в кресле на колесиках, мантилья покрывала ее голову и плечи. На другом снимке Умберто держал за руку очень маленького мальчика. Я решила потом расспросить его об этих людях и пошла к нему на кухню.

В кухне тоже звучала музыка. Он подпевал, повторяя последние слова строчек.

– …как-нибудь… – мурлыкал он, – …ты останешься… – увы, несмотря на свою очевидную любовь к музыке, хорошим слухом он не отличался, – …незабываемо…

Я улыбнулась.

Эсперанца сидела в клетке, специально оборудованной для интенсивного лечения: особое устройство разбрызгивало там антибиотик. У птицы было острое респираторное заболевание и, как объяснил Умберто, такой способ лечения был самым эффективным. Она выглядела очень несчастной, но Умберто заверил меня, что ее уже так лечили, и что все пройдет. В дальнейшем он собирался держать ее дома.