По утрам я ждал писем. Я караулил шаги консьержки. Та, или не останавливаясь, проходила мимо моей двери, или же если и замедляла шаг на лестничной площадке четвертого этажа, то около двери моих соседей Лакостов. Во время путешествий Ирэн не писала.

Я выходил на проспект, где липы уже отбрасывали на мостовую ряд закругленных теней. Покупал какую-нибудь газету. Пробегал глазами список жертв железнодорожных и авиапроисшествий. Фамилия Ирэн в них не значилась. К облегчению от того, что нет известий о катастрофе, в которой могла бы погибнуть моя подруга, примешивалась некоторая доля разочарования. Разумеется, ничтожная доля, но все же – разочарования.

Это был лишь оптический обман: в искажающей все системе желание получить новости от Ирэн накладывалось на беспокойство, в которое меня повергало ее отсутствие. Но с досады мне хотелось думать, что речь идет о настоящем разочаровании, и если бы пришлось выбирать, то я предпочел бы боль от известия о ее смерти тревоге о ней живой.

Я поймал себя с поличным на эгоизме. Перестав думать о чувствах, которые Ирэн испытывала ко мне, я погрузился в анализ тех, что питал к ней сам. «На протяжении всего времени, пока я с ней, ее жизнь остается для меня тайной за семью печатями. Разумеется, если бы Ирэн умерла, ревность иссякла бы и у меня сохранились бы о ней одни только нежные воспоминания. Что же касается чувств, то они принадлежат мне и не будут похоронены вместе с ней; они еще мне послужат».

Мои чувства действительно неплохо мне послужили как в случае с Ирэн, так и с другими. Но они несколько поизносились. Я, подобно экономной матери семейства, одевал младшую дочь в одежду, оставшуюся от старшей.

Держа газету в руке, я переходил проспект и направлялся к вдове Нюри, чтобы взять у нее список больных, которых нужно посетить. Я заставлял себя поднять выше голову, мысленно произносил пылкие тирады, словно самому себе хотел привить отвращение к любви. У меня был ключ от квартиры. Я открыл дверь. Пожилая дама ждала меня в кабинете. Пока она передавала мне поручения, я искал письмо от Ирэн среди медицинских газет, рекламок фармацевтических препаратов. Я мог получать почту по двум адресам. Каждое утро у меня было сразу две возможности настраивать себя против Ирэн.

– Доктор, прибор издает какой-то странный звук. Я обернулся к Марине. Проверил контакты, амперметр.

– Да нет же, все в порядке.

Иногда, глядя на эту хорошенькую девушку, лежащую на смотровом столе почти в раздетом виде, я с удивлением внезапно осознавал всю ненормальность положения, в которое ставила меня моя профессия.

Я улыбнулся Марине. Прошелся по комнате. Вновь вернулся к своему посту у окна, словно кого-то ждал.

Я сердился на Ирэн за ее отсутствие. После ее отъезда я уже не раз начинал подсчитывать свои к ней претензии: ее холодность, ее молчание, ее непреклонность – все то, чем она ограничивала мою свободу, и не исключено, что преднамеренно. «Кто знает, вдруг она методично применяет ко мне систему, жертвой которой когда-то оказалась сама? Мужчина делает большую ошибку, если начинает встречаться с женщиной, не зная, за какую старую рану у нее есть повод отомстить!»

Ирэн, неосознанно провоцирующая мои подозрения, чтобы свести со мной счеты, – такая гипотеза мне подходила. Она успокаивала мою ревность. И вместе с тем оправдывала состояние бунта, которое я уже давно незаметно поддерживал в тайниках своей души, в своем черном ящике. Я любил Ирэн, но недоверие загнало в подполье часть моих сил. Иногда я усиливал это сопротивление, иногда – уменьшал.

Я играл своими настроениями, как другие люди играют волей. Прислонившись лбом к стеклу, я ждал возвращения Ирэн или любого другого события, способного освободить меня от этого ожидания. Марина болтала у меня за спиной. «В Сен-Лу вечером, после девяти часов, улицы пусты. Когда возвращаешься из кино, становится страшно». Я отвечал рассеянно, повторяя: «Да», «Конечно», «Неужели?» Я спрашивал себя, какого рода освобождение могла мне дать Марина. Я обернулся, увидел ее, лежавшую на смотровом столе, словно неодушевленный предмет. Сущность ее внутреннего мира была обнажена – ни полутеней, ни второго плана. И, точно находясь в нейтральной обстановке, я стал представлять себе, какое удовольствие можно получить от ее тела. Но воспротивился этому импульсу по профессиональной привычке. Еще и потому, что, привыкнув с Ирэн не придавать значения собственному удовольствию ради того, чтобы доставить удовольствие ей, я не решался совершить поступок, не подкрепленный чувством.

– Уже пора. Одевайтесь. Она живо соскочила на пол. Она была не очень крупной. Веселой и отлично сложенной.

Она подставила свою обнаженную руку солнечному лучу, пересекавшему комнату.

– Столько солнца, а все потеряно, как жаль! Нужно работать. А как хорошо было за городом.

– Ну, бывают еще воскресенья. Хотите, как-нибудь в воскресенье мы с вами поедем за город?

Она засмеялась. Подумала, что я шучу. Для нее я был только доктором, и ничем больше, кем-то вроде наемного рабочего, чьи инстинкты подавляют, платя гонорары. Ее деньги, очевидно, должны были не только оплачивать мои услуги, но и выхолащивать желания. Но что воображала себе эта девочка с широким выпуклым лбом и жалкими предрассудками? Поводя плечами и бедрами, она у меня на глазах надевала платье. Она, должно быть, говорила себе: «Врач не мужчина. Что вы! Он уже столько насмотрелся; ему от этого ни жарко ни холодно!»

Она ошибалась. Мне было жарко, когда она находилась тут, менее жарко, когда уходила. К вечеру я обычно замерзал. Дни становились длиннее; магазины в нашем квартале освещали свои витрины нехотя и слабо. Тогда, не строя никаких иллюзий относительно моих шансов покончить с одиночеством раз и навсегда, я подумал, что меня приободрил бы вид, на котором я обещал себе задержать взгляд; опершись на ладони, я смотрел, как Марина на краю кушетки поправляет свою тоненькую косичку.

Однажды воскресным утром – почти через две недели после отъезда Ирэн – я, собираясь нанести три-четыре визита особенно серьезным больным, не спеша шагал при свете восходящего солнца. Внезапно я почувствовал себя плохо, меня лихорадило. Я проглотил слюну. Горло воспалилось и болело.

Я наблюдал, как окружавший меня воскресный Отей, степенно, в туфлях на высоком каблуке, возвращается с мессы. Я представил себе послеполуденное время: свою спальню, приоткрытые окна, гул толпы, направляющейся к спортивным площадкам, и позднее возвращающейся со стадиона; неравномерный шум, внезапное затухание которого делает небо пустым, а город мертвым. Как я ложусь в постель, поддаюсь болезни, даю лихорадке овладеть мной. Нет, лучше сопротивляться. Я подумал о Марине.

Против собственных желаний я не применял силовых приемов. Я не выставлял против них армию и полицию. Я противопоставлял им застойную бюрократию, которая охлаждала их пыл. Слишком долго простояв с документами в руках в очереди у моей двери, они ложились на тротуар и умирали от истощения. Если бы мое желание к Марине встало в один ряд с остальными, оно бы умерло. Случай в облике ангины обернулся для него удачей.

Я взял из гаража машину. Весь в ознобе направился к Сен-Клу. По дороге волнение от моего необычного поступка помогло мне преодолеть барьер между холодной лихорадкой, той, что бросает в озноб, и теплой, обезболивающей, уютной.

Марина часто рассказывала мне о своем доме. Он достался ей от родителей. В течение нескольких месяцев она жила там безо всякого удовольствия, с мужем пьяницей, который пачкал пол, ломал мебель и в конце концов убрался, захватив с собой все семейные деньги. Это был крошечный особнячок, последний справа, в глубине тупика.

Голова моя гудела. Она была наполнена особым жаром, заглушавшим действительность. Марина открыла мне дверь, держа в руке наполовину съеденное яблоко. От удивления она чуть вздрогнула.

– Входите, доктор. Я думала, что это молочница. Я вошел в небольшую, довольно темную прихожую.

– Вы застали меня врасплох. Здесь такой беспорядок.

В волнении она открывала передо мной одни двери и закрывала другие.

– Мне надо было осмотреть одного больного в вашем квартале. Я подумал о вас. И пришел.

Я присел в плетеное кресло. В столовой было светло, окна выходили в сад, пахло воском.

– Вы легко нашли мою улицу?

– Да, сразу же.

Я улыбался. Я был в доме. Я осматривал все вокруг. Вычурная мебель не была красивой, но ее можно было назвать симпатичной. Видно, это были любимые вещи. Со мной на самом краешке стула сидела Марина, хорошенькая, как никогда; на ней были узкие брюки в черно-белую клетку. Смущенная, она сидела, опершись обеими руками о край стула, расставив ноги и играя коленкой, как часто делают девушки, одетые по-мужски.

– Не согласитесь ли вы пообедать со мной?

Она покраснела, поправила косичку и принялась рассматривать кончики своих сандалий. Я подошел к окну, чтобы взглянуть на сад.

– У вас очень мило.

На подоконнике Марина оставила яблоко, которое не успела доесть. Она положила его надкусанной стороной вверх, чтобы потом, после моего ухода, взять снова. Эта деталь, напомнившая мне детство, вызвала у меня резкое желание, которому я внутренне поддался в надежде, что оно окажется заразительным.

– Почему бы нам не пообедать вместе? Потому что я ваш врач?

– О нет.

– Тогда почему?

С веселым видом, который ей придавали брючки в клетку, она встала, внезапно решившись.

– Ну что же, пойдемте пообедаем, если это доставит вам удовольствие.

Я взял ее за руку и привлек к себе. Погладил руку. Ощутил шероховатость кожи, и эта девушка, чье тело я хорошо знал, часто видя его раздетым у себя в смотровом кабинете, под моими пальцами вновь обрела таинственность. До сих пор мне не были знакомы ни ее мягкость, ни внутренняя пульсация, ни запах. И самое главное, я не мог проникнуть в то, во что не может найти путь никакая ласка, – в сознание другого человека, чужой личности, в сознание, внешне доступное, открытое, но в конечном счете неуловимое, создающее в пространстве и времени свой мир движущихся образов; проникнуть в то, что даже удовольствие, возобновляй я его хоть сотни раз, всегда оставляло бы за пределами моего собственного сознания.