— Руки такие же хрупкие, — сказал он и взял мои руки. — Овал лица… — И провел ладонью по моей щеке.

Ах, мужики, боже ты мой, учить вас не переучить! Сколько вас в такие моменты гибнет безвозвратно! А ведь ситуация, как в шахматах, «детского» мата! (Я в шахматы немного играю.) Эта ситуация называется: мужчина начинает и тут же проигрывает!

Да, его Первое слово, его первый жест. Но дальше все зависит от женщины.

Итак, Петр Павлович провел ладонью по щеке и хотел руку убрать, и все бы кончилось, но не тут-то было! Я прижала щекой его руку к своему плечу и потерлась, как девочка, соскучившаяся по папе. И он умилился. И другой рукой невольно погладил меня по голове. А я невольно подалась вперед, и уж тут он был просто обязан, видя такую доверчивость, отечески поцеловать меня. Но отеческий поцелуй сразу же перешел в жаркий, пламенный, бедная охмуренная девочка, моментально попавшая под его власть (сам виноват!), прильнула к нему всем телом (природный темперамент, что поделаешь!). Вы можете представить себе мужчину, пусть даже и в советские времена, который в такой ситуации оттолкнет девушку?

Та кровать с панцирной сеткой была ужасна.

Все было ужасно.

Почти омерзительным показалась его растерянность, когда он, наглухо закрыв окно непроницаемым толстым одеялом, включил свет и осмотрел место происшествия.

— Так ты, значит…

— Да, — сказала я. — Вы первый. Я вас люблю.

Хотя в этот момент, пожалуй, ненавидела его.

— Спасибо, конечно… — сказал он.

И тут я изо всей силы ударила его по щеке.

До сих пор не понимаю за что.

Но знаю точно: самые сильные женские ходы те, которые делаются без рассуждений, по первому порыву, они озадачивают мужчин. Еще б не озадачить, если женщина сама не знает, зачем она это сделала!

Быстро одевшись, я убежала.

…Несколько следующих дней он кружил вокруг меня — издали, не давая никому понять, что кружит. Только я знала, на кого он смотрит, сидя на пригорке на другом конце поля. Смотрит и мучается и хочет спросить: за что?

Но я сумела сделать так, что он ни разу не оказался со мной наедине. Я пришла к нему лишь на четвертую ночь.

И он сказал мне, что я ему очень нравлюсь. Но…

— Не беспокойтесь, — сказала я. — Никаких «но». Вы преподаватель, я студентка. О чем разговор!

Я была хороша в тот вечер! Я чувствовала, что хороша, по его взгляду чувствовала. Я была хороша и горда, а он мямлил, думая, что у него достаточно времени, чтобы вот сейчас выкрутиться, что-нибудь придумать о какой-нибудь невесте или о том, что не собирается жениться и вообще не хочет ни с кем углубляться в серьезные отношения: слишком, мол, болит рана, нанесенная несчастной любовью…

Он не успел. Я уловила момент, когда мямленье его было особенно беспомощным, и, ни слова не говоря, быстро поднялась и вышла, хлопнув дверью.

И опять он кружил, опять глядел издали. Наверное, злился: вот чертова девчонка, не дает элементарной возможности послать себя куда подальше! То есть он пошлет по-человечески, конечно, с соблюдением собственного достоинства!

И так было до конца сельхозработ. После этого мне надо было ехать домой к родителям: всех отпускали на две недели, но я осталась в общежитии — я знала, что он — будет меня искать. И он нашел. Он нашел меня бодрой, веселой, очаровательной, но с тайной грустью в глазах.

И пригласил меня на ужин к себе домой.

Утром следующего дня я готовила ему завтрак.

Через полгода мы поженились.

Через три с небольшим месяца после свадьбы у меня родился сын.


Мы прожили со Спицыным вместе пять лет, и каждый год был хуже предыдущего.

Возможно, он мстил мне за то, что понимал свою пассивную роль и до свадьбы, и после нее. Считал, что я, как говорят в народе, «захомутала» его. Он ведь не любил меня, несмотря на всю мою красоту и весь мой ум. Или как раз за это и не любил — потому что я слишком часто оказывалась выше его? Да, он больше знал, но во многом практическом я разбиралась лучше — и знания накапливала очень быстро. Он был умен, но не блестящ, тугодум, а я умела быть острой, язвительной, быстрословной. Независимо от наличия любви, ему другая жена нужна была — серенькая мышка: стирка, уборка, поддакивание, кофе в постель (или огуречный рассол, если с похмелья. И, кстати, именно такую он впоследствии и нашел).

Спицын начал чаще выпивать и пьянеть, чего раньше не было.

Погуливал, скорее всего, но, думаю, редко: не из-за осторожности, а из-за трусости.

Эту-то трусость он и прогонял вином и водкой. Любимым его занятием стало: выпив вечером (по утрам никогда не пил и к преподавательским обязанностям относился добросовестно!), он садился на кухне (я что-нибудь готовила) и начинал всячески демонстрировать, что он умеет быть таким же язвительным и остроумным, как я. Предметом язвительности, естественно, была я и все мои действия — во всех подробностях.

Я терпела, не понимая зачем.

Ведь самое страшное то, что моя страстная (или, вернее, истерическая) любовь кончилась там, на той жуткой постели с панцирной сеткой. Поняла я это не сразу, но поняла.

Я терпела, точно зная, что долго это продолжаться не может. Я хочу быть счастливой и буду счастливой! Я хочу быть любимой и буду любимой! Я хочу любить и буду любить!

Все кончилось в один не очень прекрасный вечер.

Он, как обычно, сел на кухне и стал неумело язвить.

Вбежал наш сын Саша, показывая какой-то рисунок.

— Во-первых, — сказал ему отец, — ты достаточно вырос, чтобы понимать, что взрослых перебивать неприлично. Во-вторых, — обратился он уже ко мне, — мне кажется, мать обязана приучать ребенка к порядку, а у него вечно в комнате какое-то дерьмо по всему полу! Туда невозможно войти! И если ты не понимаешь слов, — обратился он опять к Саше, — то придется на тебя физически воздействовать! Если я еще увижу у тебя хоть соринку, я тебе уши оборву.

И он взял его за уши и стал крутить их. Саша, уже тогда проявивший особенный характер (мой!), молчал, только глаза наливались слезами.

А я потеряла дар речи. Я была в полуобмороке и смотрела, как отец крутит уши сыну с каким-то страшным, чуть ли не сладострастным выражением лица — от удовольствия, что чье-то тело в его полном распоряжении, от удовольствия быть правым в мучительстве.

— Прекрати, — сказала я тихо, но так, что он тут же оставил Сашу в покое. Тот убежал плакать, зарывшись лицом в подушку. — Ты никогда больше этого не сделаешь, — сказала я.

Он вдруг покраснел, будто опомнился. Лицо приобрело осмысленное и виноватое выражение.

— Да… Я, кажется… В самом деле я больше этого никогда не сделаю. Извини.

— Ты этого никогда больше не сделаешь не потому, что я не позволю или ты сам не посмеешь, а потому, что с этой минуты мы расстаемся. Собирай вещи и уходи к родителям. А потом решим, как быть с квартирой и прочим.

Он опешил.

Спицын пытался что-то бормотать, оправдываться. Он не хотел уходить. Да, он понимал, даже будучи пьяным, что жизнь наша стала невыносима и подла, унизительна для него, но таким людям перемены страшнее, чем пребывание в подлости и унижении.

Я была непреклонной.


Родители его, потомственные торговцы, и до этого меня недолюбливали. Мамаша однажды в задушевном разговоре с глазу на глаз назвала меня «деревенщиной голозадой» (что ж, это правда!), обвинив, что сына «подкаблучником сделала» (а это — неправда, он от природы такой). Теперь же они задались целью лишить меня всего: и квартиры, и имущества.

Была б я одна, не стала бы связываться, но со мной и за мной был Саша. И я приготовилась к борьбе. Они же выстроились, как немецкие рыцари, клином в боевой порядок, называемый «свиньей», приспособив в качестве свиного бронебойного рыла своего сына.

И в этом-то просчитались, ибо Спицын при всех его недостатках был все-таки человек ненападения, и вот тут-то ему и встретилась, на его счастье, вышеупомянутая серая мышка, у которой, к счастью, квартирка своя оказалась.

И, как ни бесились торговцы-родители, Спицын вдруг захотел проявить благородство (тоже рыцарское, блин!) и покинул меня, как принято говорить, с одной зубной щеткой. Даже цветы и шампанское принес в день прощания, даже всплакнули мы с ним, глядя друг на друга и не понимая, почему два красивых, умных, неплохих человека не сумели полюбить друг друга…

Глава 2

Не прошло и года, как я вновь оказалась замужем.

Я работала в молодежной газете, мне дали задание сдать материал о юбилейной встрече выпускников детдома.

Я пришла, увидела довольно чинное застолье с чаепитием, за которым эти самые выпускники нудно вспоминали события десятилетней давности, поглядывая в мою сторону, а администрация руководила очередностью, представляя: «Пусть нам Петр Мумыркин о себе расскажет. Ведь он технолог крупного предприятия, ударник труда!» Или: «Нина Пупыркина, почему ты молчишь о том, что сама стала преподавателем и работаешь в сельской школе, невзирая на трудности?»

Скука смертная!

Поняв, что материала здесь — на заметочку, я быстренько записала данные о производственно-социальных достижениях Петров Мумыркиных и Нин Пупыркиных и удалилась, чуя в соседней комнате знакомый запах незаменимого при всяком нашем празднике салата «оливье» и однозначный тайный звон. Было это зимой, вечером, уже стемнело, и мне выделили провожатого, как я ни отказывалась.

Провожатый тихим приятным голосом рассказал, что собрались не все, поскольку четверо отбывают разные сроки тюремного заключения, что женщина в парике с ласковым лицом, командовавшая парадом, директорствует уже двадцать два года, является отличником народного образования и на нее семь раз подавали в суд по жалобам едва выпустившихся выпускников: за воровство, избиения, применение карцеров, лишение еды и т. п., но всякий раз она доказывала свою голубиную чистоту.