Фани совершила короткую автомобильную поездку на юг и увидела немало интересного. У этой страны был свой красочный облик и свои формы, которые проплывали перед ее глазами, как в цветном фильме, за праздничной пышностью и театральной фантастикой которого, однако, угадывалась жестокая трагедия народа, борющегося с самим собой, чтобы выйти на какой-то свой, новый путь. Разумеется, это были беглые впечатления, и все это трогало Фани лишь постольку, поскольку казалось занятным и вызывало острое возбуждение, подобное трепету, который охватывает иностранца, когда бычьи рога вспарывают живот несчастного, разодетого в золото и шелк тореро. Здесь не было и в помине филистерского спокойствия других стран. Одна крайность переходила в другую без мягких полутонов компромисса, и столкновения этих крайностей рождали новые конфликты. Старинные соборы чередовались с клубами анархистов, рабочие митинги с поклонением святым мощам. После почерневшего от фабричного дыма Бильбао она увидела Толедо, потонувший в сонной романтике. В Мадриде она познакомилась с аристократами, которые все еще верили в архангелов и в чудотворные статуи богородиц, а в отеле слуги читали Энгельса и Дарвина. В Барселоне работа кипела в американском темпе, в Севилье бренчали гитары и жизнь катилась в сладкой неге, как ленивые воды Гвадалквивира. По радио гремело пламенное красноречие Пассионарии, в Авиле женщины два раза в день ходили на литургию. Аристократы устраивали заговоры против республики, пролетарии грозились их перерезать, по все медлили. У Фани был иммунитет против романтики (по крайней мере она любила этим хвастаться), и контрасты сегодняшней Испании казались ей гораздо интереснее, чем изъеденное пылью веков величие Толедо и Эскуриала. Она сразу поняла настоящую причину того, что увидела: и здесь, как в Англии, одни имели все, а другие ничего; с той разницей, что здесь те кто не имел ничего, протестовали и бунтовали. Здесь слуга не хотел всю жизнь оставаться слугой, не хотел, чтобы дети его тоже стали слугами, ибо это оскорбляет человеческое достоинство. Правда, Фани вдолбили еще в детстве, что подобные претензии угрожают существованию цивилизации. Но сейчас она ничуть не была склонна тревожиться о судьбах цивилизации. Ей казалось просто забавным немного пожить в этой стране, где люди озлоблены, где в любой день может разразиться революция и где быстрей пройдет время, пока уляжется негодование семьи Ллойдов.

В Мадриде Фани встретилась с другом детства – мистером Блеймером, или просто Лесли, как она его называла. Она сказала ему, что хотела бы на некоторое время остаться в Испании.

– Что ты будешь здесь делать? – спросил он.

– Развлекаться, – ответила Фани со всей серьезностью, какой требовал поставленный перед ней вопрос. – Кроме того, я изучу страну, соборы, бои быков…

– Что ж, только не слишком увлекайся! – предупредил ее Лесли.

Фани вернулась в Сан-Себастьян и сняла на три месяца виллу у маэстро Фигероа, забытого художника. Маэстро Фигероа в молодости был довольно известным живописцем, хотя и не сумел прославиться за пределами Испании подобно Пикассо или Сулоага. Его картины, несмотря на оригинальный колорит, были испорчены театральностью композиции и вызывали у критиков улыбку. Вилла у него была несколько уединенная, зато красиво расположенная на склоне, спускавшемся к самому океану. Фани поселилась в ней вместе с шофером и пожилой служанкой, рекомендованной ей самим маэстро. Она ежедневно брала уроки испанского языка и читала книги, привезенные из Парижа, но скоро ей стало скучно. Тогда она пригласила Друзей, и, когда те приехали, ей опять стало скучно.

Фани проснулась на старинной кровати в комнате, примыкавшей к просторному и светлому помещению, прежней мастерской художника. Она вытянулась в кровати – немой свидетельнице страстных ночей молодого маэстро – и лениво зажгла сигарету. Выкурила ее, спрягая глагол tener (она решила основательно изучить испанский). Потом встала, чувствуя легкое головокружение и приятное покалывание во всем теле – сигареты содержали опиум. Не надо бы курить эти сигареты!.. Ее пристрастие к ним становилось опасным. В первый раз она попробовала их на Монмартре в мансарде одного свихнувшегося поэта, который считал себя приверженцем эссенциализма. Почему он называл свое безумие именно так, Фани никогда не могла понять.

Она быстро оделась, а ванну принимать не стала, так как ей предстояла поездка, да и сама ванна, устроенная по капризу маэстро в мавританском стиле, ничуть ее не привлекала – весь бассейн был в грязных трещинах. По телу ее прошла дрожь – в комнате было холодно, несмотря на то, что дверь в мастерскую, где пылал большой камин, была распахнута. В знойной Испании весной и зимой приходится вечно дрожать от холода. Приближалось время завтрака, скоро по вилле разнесутся громогласные шутки Джека и несносный смех Клары. Еще тошнее Фани стало, когда она подумала о предстоящей поездке в Авилу – об этой идиотской экскурсии, на которую она согласилась по настоянию американцев.

Когда Фани вошла в мастерскую, ее взгляд упал на одну из картин маэстро Фигероа, которую накануне она пожелала купить и которую маэстро в приступе испанского великодушия ей подарил. Это была довольно) зловещая картина – она пронимала даже американцев. За чаем Клара всегда садилась к ней спиной. Сюжет был чисто иберийский. Смерть, ужасный полускелет-полумумия, вела в ад вереницу пляшущих мертвецов – императора, папу, рыцаря и куртизанку. Картина была написана художником в молодые годы, очевидно в манере какого-то классика.

Фани подсела к камину и, греясь у огня, стала внимательно ее рассматривать. Избитый сюжет, да и с технической стороны картина не выдерживала никакой критики. Фигуры похожи на деревянные куклы, в передаче движений видны недопустимые ошибки. Даже цветовая гамма, которой славился маэстро, уступила здесь явному подражанию Греко: холодные серо-синие тона и фосфоресцирующий свет, льющийся из невидимого источника. Но в этой небрежности если не гения, то настоящего таланта Фани уловила муки мастера, забывшего анатомию и критиков, дабы выразить свою мысль философа. И выразил он ее удивительно. В то время как смерть зловеще свалилась и нижняя половина лиц грешников, осужденных на эту пляску, улыбалась тупо и цинично, взгляды их были скованы страхом. Это грешники сознательные, они не раскаиваются они, кажется, хотят обмануть самое смерть и идут за ней с угодливой улыбкой, но с тайным ужасом в глазах. И ничто не радует взгляд – никакие ангелы, никакая неземная любовь, обычные у набожных классиков. Даль, куда ведет грешников смерть, тонет во мраке и безнадежности. О, идея этого полотна так современна!.. И по телу Фани поползли холодные мурашки. Она почувствовала, что в картине есть что-то от ее собственной жизни. Внезапно ей захотелось увидеть живого человека, вырваться из-под власти этой ужасной картины.

– Пилар!.. – крикнула она нервно. – Пилар!..

Старая служанка маэстро Фигероа вошла в студию.

– Дон Сантьяго[17]проснулся?

– Quién? – спросила испанка. – El françés о el americano?[18]

– El françés,[19] – сказала Фани.

– Нет! Еще не проснулся, сеньора.

– Тогда иди. Не надо его будить.

И Фани, слегка расстроенная, пересела в другое кресло, спиной к картине. Пилар вышла, бросив на сеньору сочувственный взгляд. Она давно заметила, что все, кто снимал виллу, обычно садились так, чтобы не смотреть на эту картину.


Жак Мюрье проснулся давно, но сидел у окна в дурном настроении и рассеянно смотрел, как железно-серые маслянистые волны океана пенистыми языками разливаются по широкому пляжу, усеянному черными скалами. По профессии он был врач, и в это дождливое весеннее утро анализировал собственную жизнь с той же суровостью, с какой прежде ставил диагнозы в парижской больнице «Сен-Лазар». Вот уже два года, как он бросил работу, и теперь ему грозило полное разорение. Денежные дела его были почти в катастрофическом состоянии. Восемьдесят тысяч Франков сбережений да еще сто тысяч, полученные в наследство от матери, умершей в Провансе, бессмысленно растрачены по отелям, казино и дансингам Ривьеры. Почему и как это произошло – на это Мюрье не мог дать себе ясного ответа. Он мог только сказать, что все началось с Фани. Он любил ее горькой, саркастической и изломанной любовью, потому что тело ее было прекрасно, а дух утончен и развращен. Целых два года она таскала его за собой только потому, что нуждалась в товарище по безделью, в лекарстве от сплина, который овладевал ею в ненастные дни, в присутствии его тела в минуты каприза. Пустая, смешная и жалкая история!.. Теперь, когда в кармане у него оставалось несколько тысяч франков, он хотел скрыться, исчезнуть, где-нибудь затеряться. Он смотрел на волны, и перед ним внезапно возник кошмарный призрак колоний. Мысль о колониях как о последнем, единственном выходе уже давно навязчиво преследовала его. Колонии – это пучина, которая поглощает опустившихся и бесталанных французских врачей. Загубить свою жизнь в Сайгоне или где-нибудь в Африке, заглушить горечь в каких-нибудь джунглях, проводить бессонные тропические ночи за бутылкой виски или за покером с колониальными чиновниками, лечить их жен от неврастении – вот его удел!.. Но даже это все-таки достойней, чем состоять при Фани, которая скоро превратит его в презренного альфонса.


Последними проснулись Клара и Джек. Они пребывали в незаконном сожительстве с благословения одного евангелического пастора, который еще лелеял надежду их обвенчать и регулярно присылал им письма с моральными наставлениями. Приглашение Фани застало их в Париже. Почему сейчас они находились в Сан-Себастьяне, а не в Париже или в Сан-Франциско – этого они не могли бы объяснить. Они бросались куда вздумается, движимые свежей варварской энергией духа, которая у американцев, вынужденных работать, находит выход в создании материальных ценностей, а у таких, как они, кому работать незачем, – в сумасбродствах. Они разъезжали по свету, подчиняясь импульсу непрерывного движения, точно жизнь вообще не что иное, как глупое, бессмысленное движение. Их активность в спорте и путешествиях была подобна деловой активности их отцов, мистера Уинки и мистера Саутдауна, компаньонов и совладельцев заводов авиационных моторов, – двух благодетелей человечества, которые с нетерпением ждали второй мировой войны, чтобы увеличить стократно, а по возможности и тысячекратно свои богатства.