Он выбрал самый красивый на столе; и письмо этого заслуживало — целых шесть больших страниц! Вот почему открытка оказалась такой немногословной. Перед началом чтения Жорж провел рукой по своим волосам, и подтянул носки, спустившиеся гармошкой.

С., 21 апреля, 19xx

Мой дорогой Жорж,

Я поклялся справиться с этим, и здесь я так и поступаю — стараюсь достучаться до тебя. Но на самом деле я начал отчаиваться, не имея возможности написать Вам настоящее письмо и успеть отправить его до 23 апреля, до дня Ваших именин. Мои наилучшие, мои самые ласковые добрые пожелания. Может быть, Святой Георгий защитит нас лучше, чем Святой Александр! Теперь оба наших Святых покровителя вместе, и может быть станет лучше. В колледже — Вы, конечно же, поняли? — я был стеснён в поступках. Действуя по приказу Лозона, старший учитель не позволял мне выходить из студии. Мне удалось передать Вам мой гимн между двумя уроками.

Здесь же всё еще хуже. Для начала, Лозон задал мне каникулярное задание — ох уж этот Лозон — завести своего рода тетрадь — религиозную, пасхальную — назову её так, если хотите, она примерно как наши тетради по Уединению. Это просто был новый повод удержать меня поближе к себе, внимательно следя и проповедуя мне все время. Затем пришёл мой табель, и настоятель — вот подлость — приписал: «прошел через небольшой кризис». Мне вспомнились слово префекта — порок. Порок и кризис следуют вместе. Мой отец сказал мне, что Лозон рассказал ему обо всём, и он был вполне сдержан, вообще–то говоря. Он ограничился коротким «спичем» на тему допустимых и недопустимых чувств; а затем, в качестве терапии, он, как мой духовный наставник, поведал историю о «порочных мыслях», только он назвал их «порочными привычками». Мне жаль их, вместе с их «пороками»! Во всяком случае, под любым предлогом, я постоянно настороже, и должен быть осторожен. Кроме того, они принуждают меня видеться со старыми знакомыми; вступить в группу, и так далее, так что здесь, как и в школе, я никогда не бываю один. Вот почему у меня до сих пор была возможность отправить Вам только открытку — это случилось вовремя перерыва в кинотеатре.

Сегодня — накануне дня Ваших именин, Лозон пришёл, чтобы забрать меня на прогулку. Вскоре он рассказал мне, что получил самое поучительное письмо от вас. Это было впервые, когда он произнес Ваше имя с той поры, когда мы оба были у него в комнате. Это доставило мне такое удовольствие, что я сразу же решил помириться с ним — я был сердит на него с тех пор. Но в качестве мести за всё то, что поимел через него, мне захотелось пошутить на его счет; я сказал ему, что в тот момент оказался в смятении из–за Провидения, как Саул по дороге в Дамаск. [Савл, Саул, он же Апостол Па́вел, занимался гонениями на христиан, пока по дороге в Дамаск (ок.34 г.) не услышалн еведомый голос: «Савл! Савл! Что ты гонишь меня?» и на три дня ослеп (Деян. 9:8 — Деян. 9:9). Приведённый в Дамаск, он был исцелён христианином Ананией и крестился]

Я представляю себе, что бы могли сказать Вы, оказавшись на моем месте, но мне было непросто; я боялся, что перестараюсь. Не тут–то было! Он оказался страшно довольным, как собака с двумя хвостами, как будто этого только этого и ждал! И он заявил, что никогда не сомневался во мне, что его доверие ко мне полностью восстановлено, и что мое поведение на каникулах — весьма и весьма хорошее, вопреки мне самому, и вообще он убеждён, что «худшее уже позади». В колледже, добавил он, впредь всё будет протекать без проблем.

Я сказал, что надеюсь на это. Следом мы пошли в церковь для того, чтобы вознести молитву «ободрения и благодарности». После неё он позволил мне вернуться домой. Чудом там никого не оказалось, и я немедленно воспользовался выпавшим случаем. Итак, Вы видите, что стоило мне это письмо.

Писать Вам ночами нет возможности, потому что я сплю в одной комнате с Морисом. Он признался, что Лозон сказал ему приглядывать за мной и следить, чтобы я не занимался тайной перепиской. Морису хотелось узнать, кто бы это мог быть, он был очень заинтригован. Я сказал ему, что с горбуном.

Не волнуйтесь, кстати, о ваших записках. Каждую ночь я кладу свой бумажник под подушку. Таким образом, Ваша проза и поэзия говорит всякие вещи для меня, и я сочиняю длинные письма в моей голове, но вы никогда их не получите. Хотя, это не очень весело.

Я должен быть терпелив сейчас, потому что у нас пока нет планов. Мы ничего не планировали, из–за того, что Вы сдались — я имею, что это выглядит так. Простите меня, если это прозвучит упреком, я очень хорошо понимаю, что это не из–за трусости, я сам сегодня поступал точно также; но я не стану делать так снова, потому что мне кажется, что прекраснее не сдаваться.

И почему мы всегда должны сдаваться? Мы должны просто потому, что мы ещё дети, разве не так? Дети живые существа, как и все остальные. Почему они должны быть единственными, кто не имеет права на любовь? В любом случае, с нами они напрасно тратят время. Ни родители, ни воспитатели не смогут помешать нам любить друг друга, мой Возлюбленный.

Александр.

P. S. Во второй день семестра — в пятницу, в память о наших Пятницах — приходите в оранжерею к шести часам. Я постараюсь как–нибудь туда попасть.

Я купил бутылку лавандовой воды.

Жорж прочитал письмо три раза подряд, а затем покрыл его поцелуями. Его сердце ликовало. Он поднялся и походил, чтобы лучше ощутить радость жизни. Он вышел на террасу, и некоторое время прогуливался по ней взад–вперёд. Это письмо, подлинное выражение веры, вдохновило его таким же энтузиазмом, как Андре вдохновлял Люсьена. Оно включала такие же требования на определенные права, какие, хотя и на короткий срок, получил Андре; те же бунтарские чувства, которое он сам когда–то испытал от мысли, что его дружба может пострадать от вмешательства посторонних. Но то, что в его случае оказалось всего лишь проходящим импульсом, а в случае с Андре второстепенной репликой, в письме Александра стало решительным и последним протестом. Жорж сразу воспринял его как свой собственный. Теперь, он как бы бросал вызов всему миру.

Ночью, будучи уже в постели, он вчетверо сложил письмо и убрал его в нагрудный карман пижамы: пока он спит, оно будет лежать у сердца, подобно его запискам, каждую ночь лежащим под головой его друга.

Утро следующего дня было так прекрасно, что Жорж в пижаме вышел походить по саду. Он направился в оранжерею, что оказалось, конечно же, паломничеством, приуроченным ко Дню Святого Георгия. Почему бы заодно не отпраздновать День Святого Александра в оранжерее? Там не было апельсиновых деревьев, но было одно, источающее приятный аромат. Глициния вилась под лампами и горшки с гиацинтами теснились на стеллажах.

Жорж был рад связать этот свежий аромат с другом, чье письмо он предполагал перечитать в этом месте. Его мама рассказывала ему, что глициния на языке цветов обозначает изысканность чувств в дружбе. А он знал, что гиацинты напоминают о юном Гиацинте, любимце Аполлона, который сорвал эти цветы, выросшие из капель крови своего друга. Он сорвал несколько колокольчиков гиацинтов и сунул их в конверт с письмом.

Затем сел на бочонок, с которого мог обозревать лестницу на террасу. Он с удовольствием вообразил, что мальчик, заполнявший его мысли, оказался его гостем и спускался в сад, чтобы присоединиться к нему, в такой же пижаме, как у него. Мальчик перепрыгнул через подстриженные бордюры из кустарника, и принялся играть с фонтаном. Его растрепанные волосы упали на глаза. Он остановился у статуи бога Терминуса и погладил его каменную бороду. Он улегся в самом центре лужайки и восторженно перекатился по газону. Затем поднялся и направился к оранжерее, где его ожидал Жорж, так как это было в Сен—Клоде. И, задумавшись об их тайных свиданиях там, в колледже, они вместе посмеялись бы над таким своим открытием, будучи в пижамах, и в оранжерее.

Было слишком поздно, чтобы нескольких строк, полученных Жоржем от Мориса, смогли причинить ему какое–нибудь волнение; у него было кое–что получше. Но он всё более остро ощущал тот факт, что не может написать Александру. Чтобы убить время, он замыслил отдать себя делу, посвятив его другу, пока будет ждать начала исторической коллекции, которую когда–нибудь создаст вокруг имени Александра. Он решил собирать антологию всех стихов о мальчиках, и посвятить её своему Александру. Это должно стать венцом Александра, более достойным Парнаса, чем Отель Рамбуйе. В библиотеке имелся довольно большой выбор; у Жоржа был обильный материал для исследований; работа заполнит оставшуюся часть каникул.

Начал он с современников, но пробежав по многочисленным листам каталога, понял тщетность своих усилий. Для него ничего не было. Как могла его собственный эпоха не создать ничего на эту тему, кроме «Детской молитвы на пробуждение», «Радости семьи» и других стихов, более подходящих для проповедников и тому подобного народа, имеющих дело с «Ангелом в доме»? Возможно ли, чтобы наиболее впечатлительные и красивые из всех существа никого, кроме семьи и религиозной поэзии не вдохновляли?

Без сомнения, он мог найти что–нибудь в работах барона де Ферзена, из которых Андре извлёк стихи во благо Люсьена. К сожалению, библиотека не содержала ни одного произведения далеко не самого читаемого автора.

Жорж понадеялся, что лучше получится с древними. Но он обнаружил, что Греция была не особенно хорошо представлена в библиотеке: помимо Гомера и драматургов, там были только прозаики, и, конечно же, ему не пришло в голову обратиться к ним.

Античный Рим был представлен лучше. Проигнорировав Вергилия, главные эклоги которого уже были ему известны, Жорж сосредоточился на переводах различных латинских поэтов. Безусловно, он обнаружил у них многое, больше, чем он ожидал. Он искал строки, которые тронут его, но не будут шокировать.

В конце концов, из прочитанного он сохранил только одну короткую эпиграмму, в которой Катулл [Гай Валерий Катулл (лат. Gaius Valerius Catullus), ок. 87 до н. э. — ок. 54 до н. э.) — один из наиболее известных поэтов древнего Рима и главный представитель римской поэзии в эпоху Цицерона и Цезаря] предложил разместить триста тысяч поцелуев, или даже больше, на «сладких глазах» Ювенция. Это должно стать подарком античности Александру. «Сладкие глаза…» Сладкие слова уже появились в их отношениях — в стихотворении к Возлюбленному. Мальчик, возможно, скажет, что это заходит слишком далеко; он утонет в меду его глаз.