Авиационная эпопея кончилась быстро. Его мать, ни с того ни с сего вдарившись в истерику, вынудила Юрваса оставить лётную школу.

– Ты непременно разобьёшься! Все лётчики бьются!

Он ушёл из аэроклуба и поступил в МВТУ имени Баумана.

Бабушка Галя вышла замуж за Адама Григорьевича Лосева, который нежно полюбил Юрваса. Мой отец отвечал ему взаимностью и называл папой. Я же называл его дедом, как настоящего, кровного моего деда. Когда отец впервые сказал мне, что Адик (Адам Григорьевич) ему не настоящий отец, я пропустил эту информацию мимо ушей, настолько она не имела никакого значения для меня. Я даже не обращал внимания на то, что отчество Юрваса не совпадало с именем моего деда. Для меня это было совсем не существенно.

Потом бабушка умерла. Я был маленький, и ничего по этому поводу сказать не могу. Я ничего не помню о её смерти, впрочем, как и о её жизни. Её смерти для меня просто не было. Бабка осталась для меня только в словосочетании «баба Галя».

Много позже я узнал, что она покончила жизнь самоубийством, бросившись под поезд. Причины мне не известны. Думаю, что и Юрвас не знал о них ничего толком. Иногда он говорил, что она закатывала Адаму Григорьевичу страшные истерики. Может быть, она была ревнивой? Не знаю. Но Юрвас всегда помнил о том, какой была её смерть. И помнил, что ей было примерно пятьдесят лет. Это настолько упрочилось в его памяти, что он боялся пятидесятилетнего рубежа. И ещё он предупреждал, чтобы его ни в коем случае не хоронили в могиле матери. Он был атеист, но мать-самоубийца, пусть даже давно превратившаяся в прах, пугала его. Он настаивал на том, чтобы его положили в могилу его бабки, то есть моей прабабки. Он скончался в пятьдесят лет. Случайность ли это? Или же он настолько смог внушить себе, что этот возраст был для него предельным?

Когда он попал на службу в КГБ, он нигде не упомянул о том, как оборвалась жизнь его матери. Он не без оснований полагал, что такая информация могла бы отрицательно сказаться на его характеристике: кандидат проходит тщательную проверку и может быть «отсеян» по самым незначительным причинам. Меня, например, проверяли более полугода, когда я готовился к поступлению в КАИ, хотя я был сыном чекиста (то есть из «надёжной» семьи, из «своих»), и получил рекомендацию «с самого верха». Впрочем, в серьёзности отбора нет ничего удивительного.

Однако вернусь к моей бабке и последствиям её гибели. После смерти Юрваса его коллегам пришлось заниматься документами на её могилу.

Дело в том, что не только он не хотел, чтобы его хоронили в могиле матери, не только он боялся лежать вместе с самоубийцей. Адам Григорьевич тоже боялся этого и берёг могилу моей прабабки для себя. Поэтому, когда потребовались бумаги на её могилу, Адам Григорьевич поспешил сказать, что ему не удалось найти их у себя. Тогда к нему пришли люди с работы отца и в считанные минуты нашли необходимые документы. Надо полагать, что он был немало перепуган, когда в его крохотную квартирку вторглись комитетчики и принялись рыться на полках и в ящиках.

Не знаю, как выглядели эти недолгие поиски, но могу хорошо представить чувства человека, из памяти которого не успели изгладиться годы сталинского режима и к которому приходят фактически с обыском сотрудники столь серьёзной службы. Пусть не с обыском, пусть ничем не угрожая, пусть без хамства, но сам факт присутствия гэбэшников в квартире и унизительная процедура «прочёсывания» ящиков стола и шкафов…

Именно этот инцидент положил конец нашим отношениям. Дед почему-то озлобился и на меня. Или не озлобился, а просто затаился внутри себя, сжался в комок. Как-то я привёз ему большую бутылку водки и что-то из папиных вещей на память. Дед посидел со мной за столом, а затем и спросил как-то недобро.

– Ну, что тебе надо?

Почему-то он решил, что я приехал не просто так.

– Ничего не надо.

Мне ничего не было от него нужно, и его вопрос так и остался для меня непонятным, бессмысленным и обидным.

Потом мы не общались много лет. Сегодня мне горько думать, что я не «переломил» себя и не сделал попытку пойти на контакт с ним. Я твёрдо знаю, что он не стал бы упрямиться, принял бы меня радостно. Теперь знаю наверняка, потому что летом 2003 года он позвонил мне и слабым, неузнаваемым голосом произнёс: «Андрюша? Это Адам Григорьевич. Приезжай ко мне. Нам надо поговорить». Он назвался по имени и отчеству, а не так, как делал раньше: «Это деда Адик!»…

Я приехал к нему, взяв с собой жену. Признаюсь, одному мне ехать было боязно. Не могу объяснить причины, не понимаю того страха, но что-то тревожило (в том числе и возможность его смерти во время моего визита). Поэтому я попросил жену поехать со мной. Когда Адам Григорьевич отпер дверь, я поразился его облику: похудел, иссох, полностью облысел. Он плохо ходил, но отказался от моей руки и пошёл по коридору, держась за стену.

– Я сам, сам! – Он всегда был по-напускному строг и в этом не изменился.

Увидев меня, он протянул мне руку для пожатия, как на официальной встрече! Я же в ответ привлёк его к груди и поцеловал его. Быть может, за всё время после смерти моего отца я не испытывал такого сладкого чувства родства, как в тот момент. И дед тут же оттаял, заговорив с нами, как будто между нами не пролегло десять лет разлуки. Он с трудом передвигался, и глядеть на него было больно, однако он не позволил нам включить плиту, нарезать колбасу, вскрыть консервы.

– Я сам, сам…

Заготовил он для нашей встречи уйму всякой всячины: красная икра, водка, всевозможные копчёности! Но главное – он отложил все имевшиеся у него немногие фотокарточки моей бабушки Гали. На одном снимке она выглядит настоящей голливудской звездой сороковых годов. И ещё он дал нам денег.

– Вот я для вас отложил, – сказал он, порывшись на полке с бельём, и достал конверт, на котором было написано: «Андрюше».

– Я знаю, что делаю! – воскликнул он скрипучим голосом, когда я попытался возразить. – Мне пора умирать. Я всё рассчитал. Пусть это будет вам маленьким подспорьем. Мне всё это уже ни к чему…

И я вдруг ясно ощутил, что он и впрямь умрёт в ближайшие месяцы, а то и дни. Он готов был умереть. Он собирался в путь. Ничто не держало его здесь, кроме, возможно, узелка нашей бессмысленной размолвки, который требовалось развязать.

Мы сидели и долго разговаривали. Он рассказал о своей матери и бабушке, поведал о том, как советская коллективизация перемолотила их семью, о первых своих впечатлениях, связанных с приездом в город и поступлением в институт…

Он всё просил, чтобы мы ещё по рюмочке выпили, ещё и ещё. Настаивал, даже требовал, чтобы мы кушали всё, что он заготовил для встречи (мы не могли одолеть и пятой части угощений). Он говорил и говорил, вспоминая о своей жизни и о жизни Советского Союза. Он ничего и никого не ругал, а про мою бабушку сказал: «Она была лучшей учительницей. Таких больше не найти. Ты должен гордиться ею». И вручил мне орден, которым она была награждена.

К сожалению, я, перегруженный эмоциями, позабыл большую часть из того, что рассказал дед. Мне казалось, что из моей памяти не выпадет ничто – настолько выразительными казались его неяркие слова, его слабый голос, его полупризрачный облик, но получается, что забыть легко.

– Вот приходите ко мне двадцать четвёртого декабря, – сказал дед. – Посидим, помянем Юру…

Но он не дожил самой малости до этой даты.


***


Однако я тороплюсь и забегаю вперёд…

Пока ещё Юрвас не служит в разведке. Эта работа ждёт его впереди. Для начала он закончил Бауманский, работал в одном из многочисленных «почтовых ящиков» (так назывались в те годы закрытые учреждения), стал автором многих изобретений, затем пошёл учиться в Академию Внешней Торговли, после чего был отправлен в Индию.

Вот тут-то всё и началось…

Любопытно, что в Академии он изучал испанский язык. На собеседовании перед отъездом в Индию он не сказал, что знал по-английски лишь несколько фраз, в анкете указал: «свободно владею испанским и английским языками». И улетел в Дели, где в срочном порядке принялся учить английский. В этом поступке заметно проявился его характер, без которого он вряд ли вжился бы в «шкуру» разведчика.

Вопреки сложившемуся мнению, будто для всех является непостижимой тайной, кто из служащих торгпредства или посольства являлся гэбэшником, должен сказать, что это не соответствует действительности. Советская колония за рубежом – это настоящая деревня, где всё на виду, все с удовольствием сплетничали друг о друге, перемывали косточки, поливали грязью. В те годы (я веду речь о 1960-1970-х годах) выходить за строго ограниченную территорию Городка, обнесённого кирпичным забором в человеческий рост, не разрешалось. За это, конечно, не карали слишком строго, но предполагалось, что жить мы должны были на нашей территории, ибо она считалась землёй нашего государства, а за забором – чёрт его знает что могло случиться. Разведчики же покидали нашу территорию чаще других и нередко в одиночку. Это не оставалось незамеченным «чистыми» гражданами. А так как наши сограждане в течение нескольких лет варились в весьма тесном котле, то они живо обсуждали свои наблюдения друг с другом.

Первый заезд в Индию я теперь помню смутно. Там я пошёл в первый класс. Там я впервые влюбился и поцеловался (наверное, это было очень смешно). Там я впервые распорол ногу, спрыгнув с дерева на битое стекло. Там я впервые нырнул в бассейн с трёхметровой вышки во время дикого муссонного дождя. Там я многое сделал впервые, и за это я благодарен Индии, благодарен за по-настоящему счастливое детство…

Юрвас тем временем познакомился с сотрудниками нашей разведки, и они околдовали его.

Прошло четыре года, мы вернулись в Москву, поселились в Чертанове – пустынном и грязном районе. Позже Чертаново озеленилось и превратилось в чудесный край. Но в 1970 году вокруг нашего дома не было ничего, кроме грязи, грязи и ещё раз грязи. Грязь лежала всюду. Помимо грязи, были пустыри и густой лес, где встречались лоси и лисицы и где росли настоящие грибы, из коих можно было варить суп. Совсем недалеко от нашего девятиэтажного дома торчали из земли бревенчатые избы, паслись коровы. Сегодня ничего этого нет. Грязь убрана с улиц, огороды с клубникой уничтожены, яблоневый сад вырублен, из леса ушли лоси, исчезли лисицы, изгнаны зайцы, а сам лес завален мусором…