Она резко поднялась со скамейки и тут же охнула, ощутив боль в ноге. Не то чтобы она была совсем нестерпимой, но похромать придется, поковылять на высоких каблуках, волоча в руке тяжелый пакет. Ничего, зато от грустных мыслей отвлечется. Так, надо сделать несколько первых шагов, потом легче будет…

Сквозь шум машин, мчащихся по обе стороны бульварной аллеи, долетел до нее знакомый голос. Будто ветром его принесло. Голос Ильи. Надо же, стоит о нем подумать, уже и глюки начинаются. Главное, настойчиво так зовет, по имени. Да и ветра вроде никакого нет…

Она судорожно завертела головой, пытаясь отвязаться от наваждения, и даже в небо пару раз посмотрела, будто голос мог прилететь оттуда. И вдруг увидела. Точно он, Илья. Стоит у кромки дороги, пережидая поток машин и готовясь к пробегу через опасную дорожную полосу. В этом месте и переходов никаких нет, и машины мчатся на воле, не боясь таких вот случайных прохожих-перебежчиков. Сердце тут же дернулось то ли тревогой, то ли мгновенной радостью, и неожиданно для себя она что есть силы ломанулась к чугунному бульварному ограждению, утопая каблуками в мягком, раскисшем от вчерашнего дождя газоне. Напролом, не пытаясь отвести от лица низких липовых веток. Пакет больно бил по коленкам, и она поволокла его за собой и встала наконец у толстого витого ограждения, быстро прикидывая, как бы перемахнуть через него половчее. Ни одной порядочной мысли в голове не было, одна сплошная лихорадка, и сбоку этой лихорадки досада – как перелезть-то? На каблуках, в юбке, в длинном плаще?

Илья уже бежал к ней навстречу через дорогу, уловив-таки короткий промежуток в дорожном движении, опершись руками о пыльный чугун ограждения, ловко его перемахнул, встал рядом с ней, замер, тяжело дыша. Потом выхватил пакет из рук, взял твердо под локоть:

– Пойдем…

– Слушай, а как ты здесь очутился? Просто мимо шел, да? И меня увидел? Случайно, да? – выбираясь вслед за ним на аллею и отряхивая полы плаща от пыли, торопливо спросила она, глупо хихикнула и тут же заговорила сердито и торопливо, пытаясь спрятать неловкую радость: – Совсем с ума сошел! Илья! А если б ты под машину попал? Это же опасно!

– Нет, я не мимо шел. Я за тобой шел. С самой автобусной остановки.

– Зачем? – снова невпопад спросила Марина.

– Да я и сам не знаю зачем, – грустно пожал плечами парень, – если бы мне кто-нибудь смог ответить вразумительно на этот вопрос, я был бы ему очень благодарен… Я часто за тобой вот так хожу. И не делай скорбного лица, пожалуйста! Не надо. Лучше расскажи, как живешь.

– Да живу… – грустно улыбнувшись, вздернула плечи Марина. – Вот, до осени дожила. Потом будет зима. Потом весна. И так далее. Жизнь, в общем. А ты как живешь?

– Да никак. Вот, хожу иногда за тобой. Смотрю издали.

– Хм… А ты знаешь, между прочим, это нечестно! Подсматривать за человеком издали – это нечестно!

– Почему?

– А откуда я знаю, как в этот момент выгляжу? Может, у меня лицо злое? Или вот как сейчас – тащу тяжеленный пакет, ногу подвернула… Кто я со стороны? Хромая тетка с котомками?

– Ну да. Хромая. С котомками. Если тебе так нравится, можешь себя и теткой назвать. Какая разница? Главное, я тебя вижу. Мне достаточно.

– Илья… Ну что ты говоришь… – протянула она с досадой, сознавая, что досада эта звучит радостной и где-то чересчур лицемерной кокетливостью. – Прекрати, пожалуйста. Зачем тебе все это нужно? Глупо, ей-богу.

– Марин… Ну признайся – ведь ты рада меня видеть, правда? Если честно – рада?

Она остановилась как вкопанная, заморгала, будто уличили ее сейчас в большой лжи. Надо бы рассердиться на такое наглое заявление, да сил не было. Наверное, следует как-то по-другому выходить из положения. Более элегантно, что ли.

– Конечно рада, Илья… Отчего же мне огорчаться? Я рада, конечно же рада…

Ей даже удалось улыбку на лице устроить соответствующую. Теплую, снисходительную, материнскую. И взглянуть так же, как добрые матушки глядят на неожиданно появившихся на пороге сыновей. С искренней и открытой теплотою.

– Ну-ну. Ладно, будем считать, что ты женскую вежливость уже продемонстрировала. Ты же понимаешь, Марин, о чем я спрашиваю!

– Нет, Илья. Не понимаю и понимать не хочу. И вообще, давай не будем затевать этих разговоров. К чему?

– К тому. Я же вижу, с каким ты лицом ходишь…

– И с каким?

– С покаянным, вот с каким! И глаза у тебя грустные, будто и впрямь виновата в чем. Ты, Марин, слишком легко поддалась искушению – вернуть свою благополучную жизнь… А теперь тебе плохо. Ведь правда – плохо? Искушение – вообще вещь опасная. Тем более если за него любовью платят.

– Какой любовью?

– Нашей. Моей и твоей.

– Ну знаешь… С чего ты взял, что я тебя любила? Тоже мне напридумывал… – возмущенно вскинулась она и даже всплеснула руками для пущей убедительности, и языком цокнула, и покачала головой, сама в этот момент веря в искренность сказанного. – Да не любила я тебя совсем! Честно признаюсь, не любила. Ты уж прости меня, но я тебя просто использовала… Анальгином, понимаешь?

– Кем?

– Не кем, а чем. Анальгином. Это таблетка такая. Чтобы боли не ощущать.

– И что? Получилось?

– Ну да. Получилось, конечно. Ты меня очень отвлек тогда, в тот момент, самый по-женски страдательный. Ну что, сволочь я, да?

– Нет. Никакая ты не сволочь. Ты врушка. Самая обыкновенная нахальная врушка…

От этих слов, от ласковости голоса, от снисходительной, но совсем не обидной интонации она опешила, уставилась ему в лицо удивленно. Ничего себе, как он с ней разговаривает… Врушка, главное! Да еще и нахальная! Большим дядькой себя вообразил, что ли? И она тоже хороша – выползла наружу с «роковым» признанием в коварном женском сволочизме. Идиотка. Теперь изгаляйся, трепещи возмущенно крылышками над этой его «нахальной врушкой».

– Что-о-о? Как ты меня назвал? Да что ты себе…

– Ладно, Марин. Не напрягайся оскорблением. Это ж не я придумал себе сказку про анальгин… Это ты ее придумала, приукрасила подробностями так, что сама в нее и поверила. Теперь вот за правду держишь.

– Но это и есть правда!

– Нет, Марин. Нет…

Она вдруг поймала себя на мысли, что не знает, как выбраться из дурацкого, абсолютно дурацкого разговора. Если со стороны посмотреть, совсем он несерьезный, девчачий какой-то. Кто как обзывается, тот так и называется? Так, что ли? И ведет она себя тоже как малолетка – оскорбляется, ресницами хлопает. Но так приятно плюхнуться в этот разговор, и согреться в нем, и пооскорбляться, и ресницами похлопать… И еще – пусть Илья говорит. Пусть, пусть говорит! А она будет идти рядом, смотреть ему в лицо, любоваться толстыми ресницами, яркими глазами, забытыми жестами. Вот, например, как он рукой взмахивает, когда фразу заканчивает. Ладонь расслаблена, длинные крепкие пальцы в последний момент будто пробуют получившуюся фразу на ощупь. А сейчас он повернет голову, посмотрит на нее вопрошающе. И чуть поднимет левую бровь. Точно. Повернул, посмотрел, поднял. Господи, какой парень красивый! А может, и не красивый. Может, он ей одной красивым кажется.

Усмехнувшись самой себе, она подняла глаза к небу, вдохнула полную грудь терпкого и влажного воздуха, на сколько хватило сил. Огляделась. Липовая желтизна вдруг бросилась навстречу, закружила голову осенней радостью узнавания, порыв ветра шевельнул листья под ногами легкой поземкой. Боже, как хорошо. Да, это осень, это та самая липовая аллея, ее любимая, и до конца аллеи еще так далеко идти… По крайней мере, полкилометра пути у нее есть. Полкилометра легкости, полкилометра жизни. А парень пусть говорит. Какая разница, что он говорит. Кстати, что он такое говорит?

– …Ты знаешь, я где-то читал, что настоящая любовь, когда приходит к человеку, первым делом чувствительность в нем обостряет до невероятных пределов, вроде как третий глаз открывает. И он видит и слышит только правду. За чем бы она ни пряталась. За лекарствами, например. Как ты там таблетку назвала, которой я был?

– Анальгин… – автоматически подсказала она. Потом встрепенулась: – Нет, погоди, о какой правде ты говоришь? Я все никак в толк не возьму…

– Да все ты понимаешь, Марина. Ты меня тоже любишь, я знаю.

– «Ты меня любишь, лепишь, творишь, малюешь…» – пропела она с нарочитой смешинкой в голосе, снова подняв лицо вверх. Интересно, отчего это липы начинают облетать с верхушек? Наверное, там листья самые красивые. Сочные, желтые. А может, ветру так легче.

Илья шагнул вперед, развернулся, встал перед ней как вкопанный. Долго смотрел в глаза, молчал. Хотел пробиться, наверное, через ее насмешливость открывшимся третьим глазом. Дурачок. Чего хочет? Чтобы она расплакалась, тоже про любовь заговорила? Ну, заговорит, а что толку…

– Нет. Ты ошибаешься, Илья, – покачала она медленно головой, – и третий глаз твой тоже ошибается. И вообще, не ходи больше за мной. Не надо. Ни к чему это все.

– Марин… А меня отец к себе в Австралию зовет… – будто не слыша ее, проговорил он медленно. – Пятнадцать лет уже там живет. Они с мамой когда разводились, так и договаривались, что я потом к нему уеду. Я и специальность потому такую выбирал – всеядную. Компьютерщики везде нужны.

– В Австралию, говоришь? Хм! – изо всех сил попыталась она изобразить из себя резвого красноармейца Сухова, но получилось у нее плохо. Смешок получился скорее Петрухин, невнятный и слабоватый. И жалкий. Потому и улыбнулась поспешно, даже слишком поспешно, махнула ладошкой, будто оправдываясь: – А ты поезжай! Поезжай, конечно! Австралия все-таки! Я рада за тебя…

– Ты опять сейчас врешь, Марин… Нисколько ты не рада. Я знаю, я вижу, как тебе плохо. Только ты трусишь, не разрешаешь себе принять правду. А по ночам в подушку плачешь. Ведь плачешь?

– Да сам ты плачешь! Чего тебе от меня надо, Илья? Что ты пристал ко мне с этой правдой? Какая тебе еще правда нужна? Раз собрался уезжать, вот и уезжай, и вся тут правда…