12. По-видимому, нет ничего удивительного в том, что любовь и смерть в равной мере ставят вопрос о соотношении внутреннего желания и внешней действительности: любовь побуждает нас подменить своим представлением объективную реальность, смерть — ее отсутствие. Чем или кем бы ни была Хлоя, разве я не мог закрыть глаза и верить, что мое восприятие и есть реальность: то, что я нахожу в ней, вправду существует, какова бы ни была ее собственная точка зрения, как и точка зрения людей в «Сейвуэй»?


13. Но даже солипсизм[41] имеет свои пределы. То, какой я видел Хлою, — соприкасался ли этот взгляд с реальностью или мое суждение было совершенно неправильным? Мне, безусловно, она казалась привлекательной, но была ли она в действительности так привлекательна, как я думал? Это была все та же проблема цвета, некогда поставленная Декартом: автобус может казаться красным смотрящему, но красный ли он сам по себе, какого цвета его сущность? Когда пару недель спустя я познакомил Уилла с Хлоей, он, конечно, испытал некоторое недоумение, хотя, разумеется, постарался этого не показать. Однако это недоумение читалось во всем его поведении, а еще и в том, как он на следующий день на работе сказал мне, что для уроженца Калифорнии английские женщины, конечно, «весьма специфичны».


14. Говоря откровенно, Хлоя сама невольно дала мне повод сомневаться. Я помню, как однажды вечером мы были у меня дома и слушали запись кантаты Баха. Хлоя слушала и одновременно читала. Музыка повествовала о небесном огне, Господних благах и возлюбленных спутниках. Лицо Хлои, усталое, но счастливое, в свете настольной лампы, луч которой наискось прорезал темную комнату, заставляло подумать об ангеле, который лишь умело притворяется (идя на такие хитрости, как посещение «Сейвуэй» или почты), что он обыкновенный смертный, но дух которого в действительности исполнен самых возвышенных, утонченных и божественных мыслей.


15. Поскольку только тело открыто взгляду, влюбленный в своем безумии тешит себя надеждой, что душа хранит верность оболочке, а тело обладает соответствующей ему душой и именно то, что показывает ему наружность, в конечном итоге является этим человеком. Я не любил Хлою ради ее тела, я любил ее тело, потому что оно, казалось, сулило ответ на вопрос, кто такая она. Это было в высшей степени обнадеживающее обещание.


16. А что, если ее лицо было ловушкой, маской, витриной, за которой угадывалось содержание, которым оно не обладало? Возвращаясь к различению, заложенному в вопросе Уилла, — что, если я только находил в ней (и в ее внешности) определенные вещи? Я знал о существовании лиц, которые свидетельствуют о таких свойствах, которых у их владельцев нет и в помине, — например, маленькие дети, во взгляде которых читалась мудрость, для обладания которой они были явно слишком юны. «В сорок у каждого такое лицо, какого он заслуживает», — писал Джордж Оруэлл, но является ли даже это утверждение справедливым или это всего-навсего миф, нужный для того, чтобы помочь людям сориентироваться в море лиц так же, как это происходит в сфере бизнеса, а именно, дав им уверенность в естественной справедливости? Признать его мифом означало бы открыто признать чудовищную лицевую лотерею, где барабан крутит природа, а значит, отказаться от нашей веры в то, что лица даются людям Богом (или по меньшей мере, даются осмысленно).


17. Влюбленный смотрит на предмет своей любви у кассы в супермаркете или в собственной гостиной и принимается мечтать, истолковывать его (ее) выражение лица и жесты, чтобы затем, поддавшись очарованию, наделить их каким-то неземным совершенством. Он или она использует то, как предмет любви кладет банку тунца или наливает чай, как составляющие для своей мечты. И разве любовь не вынуждает все время грезить наяву, все время подвергаться опасности пробудиться для более земных реалий?


18. — Ты не мог бы выключить эти немыслимые завывания? — внезапно сказал ангел.

— Какие немыслимые завывания?

— Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Музыку.

— Это Бах.

— Я знаю, но музыка дурацкая, я не могу сосредоточиться на «Космо».


19. «Действительно ли я люблю ее, — подумал я, снова глядя на Хлою, читавшую на диване в другом конце комнаты, — или только идею, сконцентрировавшуюся вокруг ее рта, ее глаз, ее лица? Распространяя впечатление от внешности на весь ее характер, не ошибался ли я, напрасно доверяясь метонимии, когда символ, атрибут сущности, подменяет саму сущность? Корона вместо монархии, колесо вместо автомобиля, Белый дом вместо правительства США, ангельская внешность Хлои вместо Хлои…»


20. Комплекс миража проявляется в том, что мучимый жаждой человек воображает, что видит воду, пальмовые деревья и тень не потому, что к тому есть объективные основания, а поскольку он нуждается в этом. Отчаянная нужда сопровождается галлюцинациями, видениями того, что может ее утолить: жажда заставляет видеть воду, потребность в любви вызывает видения идеального мужчины или женщины. Комплекс миража никогда не возникает на пустом месте: человек в пустыне действительно видит на горизонте нечто. Только пальмы стоят без листьев, колодец высох, а само место поражено саранчой.


21. Разве не был я жертвой подобного обмана, один на один в комнате с женщиной, лицо которой было лицом человека, сочиняющего «Божественную Комедию», в то время как она преспокойно читала раздел астрологических прогнозов в «Космополитен»?

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

СКЕПТИЦИЗМ И ВЕРА

1. В противоположность истории любви история философии постоянно имеет дело с несовпадением между видимостью и реальностью. «Мне кажется, я вижу за окном дерево, — говорит философ, — но разве не может быть, что это — только обман, оптическая иллюзия, ограниченная моей собственной сетчаткой?» «Мне кажется, я вижу свою жену, — говорит философ, с безнадежностью добавляя: — Но разве не может быть, что она тоже всего лишь оптический обман?»


2. Философы стремятся ограничить область эпистемологических сомнений существованием столов, стульев, внутренних дворов своих соседей по Кембриджу и вдруг ставшей ненужной жены. Но стоит распространить эти вопросы на то, что нас волнует, например на любовь, как тут же возникнет пугающая перспектива, что все связи с реальностью для предмета любви ограничиваются тем, что он является плодом нашей фантазии.


3. Легко сомневаться в том, что не является жизненно важным: мы все скептики настолько, насколько можем себе это позволить, легче же всего проявлять скептицизм по отношению к тем вещам, которые не обеспечивают наше существование. Легко усомниться в существовании стола, но чертовски трудно сомневаться в легитимности своей любви.


4. Стоявшим у истоков европейской философии путь от незнания к знанию представлялся торжественным шествием, согласно сравнению, к которому прибегнул Платон, из темной пещеры к сияющему солнечному свету. Люди рождаются неспособными видеть сущее, говорит Платон, как обитатели пещеры, принимающие тени от предметов на ее стенах за сами предметы. Только величайшее усилие позволяет отбросить иллюзии и проделать путь из мира теней, царящего в пещере, навстречу сияющему солнечному свету, где наконец вещи могут предстать такими, какими они на самом деле являются. Как и во всякой аллегории, в этой сказке содержится мораль, которая говорит, что стремление к истине должно быть для человека ни много ни мало смыслом всей жизни.


5. Понадобилось, чтобы прошло еще двадцать три века, пока утверждение Сократа о преимуществах следования по этому пути от иллюзии к знанию было оспорено не просто с эпистемологических, а с морально-нравственных позиций. Конечно, все кому не лень — от Аристотеля до Канта — критиковали Платона за то, как он предлагал достичь истины, но никто всерьез не усомнился в ценности самого этого предприятия. Наконец, в своей работе «По ту сторону добра и зла» Фридрих Ницше взял быка за рога и спросил:

«Что в нас по-настоящему желает „истины“?.. Мы спрашиваем о ценности этого стремления. Предположим, нам нужна истина: а почему не ее противоположность? или неопределенность? или даже незнание?.. Ложность суждения для нас не всегда означает, что оно плохо… вопрос в том, насколько оно движет жизнь вперед, насколько оно спасительно для жизни, насколько благотворно для человека как вида, даже для улучшения человеческой породы; и наша основополагающая тенденция состоит в том, чтобы утверждать, что самые ложные из суждений… являются самыми необходимыми для нас… что отрицание ложных суждений равнозначно отрицанию жизни».


6. В спорах о религии вопрос о ценности истины, разумеется, возник на много столетий раньше. Философ Паскаль (1623–1662), горбатый янсенист, автор «Pensees» — «Мыслей», говорил о выборе, перед которым оказывается каждый христианин в мире, разделенном на две неравные части, — между ужасом вселенной без Бога и благостной — но бесконечно более слабой — альтернативой, что Бог существует. Даже если явное преимущество на стороне Божьего небытия, Паскаль утверждал, что наша вера тем не менее может считаться оправданной, поскольку радость, вызываемая этой меньшей вероятностью, во много раз перевешивает ужас, сопряженный с другой, большей. Так, возможно, дело обстоит и с любовью. Любящие не могут долго оставаться философами, им приходится уступить религиозному импульсу, состоящему в том, чтобы верить и иметь веру, что кардинально противостоит философскому побуждению, призывающему сомневаться и спрашивать. Они вынуждены предпочесть риск ошибаться и любить тому, чтобы сомневаться и не любить.


7. Такие мысли обретались в моей голове, когда однажды вечером я сидел на кровати дома у Хлои и возился с ее игрушечным слоном Гуппи. Она говорила мне, что в детстве Гуппи отводилась в ее жизни огромная роль. Он был таким же реальным лицом, как и другие члены семьи, только гораздо более симпатичным. У него были свои привычки, своя любимая еда, своя манера спать и говорить — и все же, если смотреть глазами постороннего человека, тут же становилось ясно, что Гуппи целиком и полностью был ее созданием и не существовал вне ее воображения. Но если что-то и могло разрушить дружбу Хлои со слоненком, то это был вопрос, существует ли такое создание на самом деле: «Живет эта меховая игрушка независимо от тебя или ты попросту придумала его?» И мне пришло в голову, что, видимо, подобная осторожность должна быть применима и к влюбленным с их предметами любви, что никто и никогда не должен задавать любящему вопрос: «Этот полный неотразимого обаяния субъект действительно существует или ты просто придумываешь его?»