— Я полагал, что мы уже детально обсудили это, дорогая, — утомленно отвечал он. — Там будет видно — вот все, что я могу сказать. Ведь когда он будет способен передвигаться, он может отправиться именно в Лондон.

Мелани подошла к зеркалу, чтобы полюбоваться на свои новые серьги. Это зеркало в великолепной оправе работы Вильяма Джонса Эдмунд подарил Памеле на десятую годовщину их свадьбы. Памела тогда расплакалась от счастья, увидев в его незамутненной чистоте отражение их любви. Зеркало было единственной вещью, оставшейся в гостиной после Памелы. В каждой комнате Тремэйн-Корта оставалось что-то, что напоминало ему о Памеле и резало глаз — либо картина, либо ваза, либо что-то из мебели — как будто нарочно.

Эдмунд поморщился, с трудом отводя глаза от отражения Мелани в зеркале Памелы.

— Он может собраться в Лондон. Фу-ты ну-ты. Хотела бы я понять, почему тебе так важно знать, куда отправится Люсьен, особенно после того, как ты все эти два года так желал ему быть убитым. Ты сам сказал, дорогой, я прекрасно слышала.

— Мелани, пожалуйста…

— Мелани, пожалуйста, — передразнила она своим тонким детским голоском, улыбаясь своему отражению и наблюдая за ним в зеркало. — Люсьен уже столько времени находится в этом доме, и никто из нас его не видел. Так почему ты боишься встретить его в таком огромном городе, как Лондон? Или здесь кроется что-то еще? О Боже, уж не ревнуешь ли ты, дорогой? Может, ты даже боишься, что я с Памелиным сыном наставлю тебе рога, как когда-то это сделала она с его отцом?.. По крайней мере, у меня есть на то причина. Как ни крути, дражайший Эдмунд, но кому лучше меня известно плачевное состояние твоих мужских способностей?..

— Мелани!

— Ух ты, ну разве они не прелестны? Я права. Они превосходно подходят к ожерелью. — И она вернулась к кушетке, став перед мужем таким образом, чтобы ему полностью открылись обе ее белоснежные груди с розовыми нежными сосками. — Ну, дорогой, как я выгляжу?

— Ты сама прекрасно знаешь, как ты выглядишь, Мелани. И совершенно не нуждаешься в моем мнении. — Он с трудом перевел дух, борясь с желанием схватить и удавить ее на месте или зарыться лицом в ее пухлые, соблазнительные груди. Боже! Он потерял дар речи. Желал ли он прежде столь страстно человеческой ласки? Ну почему его до сих пор так терзает воспоминание о том, как они с Мелани занимались любовью?

Мелани опустилась в ближайшее кресло.

— Ну вот, ты что надулся, милый? Ох, только не надо на меня смотреть так, будто я ляпнула невесть что. Я ведь слышала, как ты сказал, что хотел бы, чтобы Люсьен умер. Я тогда даже онемела. И где, интересно, эта девица? Нодди начинает хныкать. Честное слово, от этой девки никакого толку. Она же прекрасно знает, что Нодди может проводить с нами не более получаса. Это просто удивительно, как я до сих пор не выставила ее, но я сделаю это, если Нодди заорет.

— Я вовсе не дуюсь, Мелани, однако у меня сохранилось еще достаточно разума, чтобы раскаяться в том, что я пожелал смерти невинному человеку. Памеле я не простил ее грех — до сих пор. А Люсьен такая же жертва, как и я. И я хотел всего лишь удалить из Тремэйн-Корта ее ублюдка, но я не желал бы его смерти. Это я теперь знаю наверняка.

Эдмунд взял на руки сына и нежно прижал его к груди. У малыша резались зубки, и он с наслаждением вцепился зудевшими деснами в предложенный ему палец. Отец наклонился, чтобы поцеловать мягкие светлые волосики, удивляясь силе любви, которую питает к этому крошечному человеческому существу. Что бы он делал без этого ребенка, этого волшебного дара, второго шанса на бессмертие, данного ему после того, как первый был столь безжалостно уничтожен признаниями Памелы?

— Позволь Нодди побыть чуть дольше, Мелани. Ему уже больше года, и он не нуждается каждый миг в няне. У мальчика прорезалось уже целых шесть зубов — ты бы знала об этом, если бы почаще была в детской. Я удивляюсь, что Кэт еще не жалуется, что наш молодой человек отгрыз ей соски.

— Эдмунд, это отвратительно! — Мелани вскочила с кресла и стала перед мужем, осуждающе глядя на него. — Уж не пытаешься ли ты отомстить мне за мою откровенность? Неужели ты настолько неотесан, чтобы фамильярничать со слугами? Ты же знаешь, я терпеть не могу этих разговоров. Все, что относится к вскармливанию младенцев, мне отвратительно, ведь женщине при этом отводится роль дойной коровы — с ее отродьем, которое с воем цепляется за соски. Ну а теперь я позвоню Кэт, пока Нодди не обмочил тебе весь жилет. Бизли вот-вот объявит, что обед подан.

Эдмунд следил за тем, как грациозно его жена потянулась к шнурку колокольчика, и в который раз удивился тому, что он женат на невесте Люсьена.

Все случилось тогда так быстро: его открытие о происхождении Люсьена, несчастный случай с Памелой, свадьба с Мелани, на которую он решился из-за страстного желания забыть первую жену и ее ублюдка. Он расплатился за свою поспешность: они с Мелани абсолютно не подходили друг к другу. Но в то же время он был благословен появлением на свет юного Эдмунда Тремэйна. Это дитя помогало ему забывать боль.

Почти.

Но вот теперь Люсьен вернулся. Люсьен, который по-прежнему носит имя Тремэйнов, хотя в жилах его нет ни капли их крови. Люсьен, этот мальчик, которого он любил и растил, веруя в то, что пестует плод своих собственных чресел. Само его присутствие непрерывно напоминало об обмане Памелы, о ее предательстве. Эдмунд изо всех сил мечтал дожить до такого дня, когда он смог бы подумать о Люсьене без того, чтобы пожелать его смерти, словно только эта смерть смогла бы освободить его рассудок от тягостного сознания, что его первая женитьба, его любовь, большая часть его жизни оказались всего лишь предательской ловушкой, которая сломала его, унизила, лишила веры в людей.

Люсьен.

На протяжении последних двух недель он лежал далеко от хозяйских апартаментов, в маленькой спальне в северном крыле дома, пребывая на полпути между жизнью и смертью: жестокая лихорадка и физическое истощение не проходили. Рассудок все еще не прояснился. Но в конце концов болезнь отступила, и Мойна вечером сообщила Эдмунду, что раньше, днем, Люсьен на несколько мгновений приходил в себя.

Эдмунд отнес свою радость на счет того, что Люсьен вскоре сможет покинуть его дом. Однако он был не в силах отказаться от ежедневных визитов к больному, хотя и заставил Мойну поклясться хранить это в тайне. Он не желал давать Мелани приобрести над собою власть еще большую, нежели она уже имела: он был не настолько уж дряхл, чтобы не замечать, чье слово в Тремэйн-Корте последнее.

Он не мог с точностью сказать, когда и как его власть была узурпирована, однако несомненно это произошло вскоре после смерти Памелы, когда он сидел взаперти в своих комнатах, сраженный горем и гневом. И раненой гордостью. У него было достаточно времени, чтобы признаться в этом — по крайней мере, самому себе.

Что бы стал он делать, если бы в то время Мелани не гостила в Тремэйн-Корте? Мелани — на которую он поначалу смотрел лишь как на милую красивую осиротевшую малютку, которая собиралась замуж за его любимого сына, — в те первые, самые тяжелые дни обнаружила твердость своего характера.

Она взяла бразды правления в свои руки, уволив всех старых слуг и впоследствии объяснив это тем, что хотела лишь помочь ему избавиться от всего, что служило напоминанием о его неверной жене. Хоукинс, который обожал Памелу, был вынужден убраться первым, а когда был уволен служивший не один десяток лет у Тремэйнов дворецкий, Эдмунд решил, что не стоит подрывать свой авторитет ради остальных слуг.

Только Мойна, которая пользовалась немалой властью в доме с того самого дня, как явилась сюда вслед за Памелой — она была ее нянькой, потом личной служанкой, — избегла общей участи. Было непонятно, почему Мелани решила не воевать с женщиной, столь приближенной когда-то к его первой жене. Сам Эдмунд старался избегать Мойны: эта женщина была живым напоминанием о Памеле, причем не столько о ее жизни, сколько о смерти. О его невосполнимой утрате. Обо всех его утратах.

Следом за слугами пришла очередь всем купленным Памелой вещам и любимым ею предметам обстановки: их поглотил чердак, так что уже через несколько месяцев после свадьбы на всем Тремэйн-Корте лежал отпечаток личности Мелани.

Она удалила все, оставив по одному предмету в каждой комнате. Его новая жена, понял он, большая мастерица мучить.

Мучить всеми доступными способами.

Эдмунд глядел, как Мелани наливает себе бокал вина. Жидкость выплеснулась, и она не спеша подносила ко рту один за другим нежные пальчики, чтобы слизнуть прозрачные капли кончиком языка. Ее глаза, так широко и невинно распахнутые, пристально наблюдали за ним. А потом она улыбнулась.

Мир, полный муки.

Его собственные пальцы задрожали против его воли, когда он вспомнил, как касался этот же самый язычок его кожи, какие чудные формы скрыты под платьем цвета крови.

Какой предательски покорной была она, когда проникла в его спальню, чтобы утешить его в ночь после похорон Памелы. Принесла кубок горячего вина с пряностями, чтобы облегчить его боль. Как ласково обнимала его, когда он плакал. Как мило ворковала, стараясь помочь ему забыть об утрате.

Как охотно она отдалась ему. Когда он встал на колени возле ее кровати, она позволила ему ласкать и целовать каждый нежный изгиб, каждую ложбинку своего юного тела в припадке страсти, которую он ощутил с такой силой впервые в жизни.

Потом, когда он, целуя ее груди, рыдал словно младенец, она утешала его, говоря, что это естественно, что так и должно было случиться. Их обоих предали: одного — мать, другую — сын. И все, что у них осталось, это они двое. И это только справедливо, что они нашли утешение и спасение в объятиях друг друга.

Мелани была во всем, о чем он только мог бы мечтать, чего он хотел и в чем нуждался. Все, что он помнит о последовавших за тем коротких месяцах, — ее вкус, ее запах, влажные теплые недра ее тела.