– В конце концов, это его проблема. По-моему, он из тех, у кого на том месте, где у человека должна быть голова, задница, – подзуживаю я. – Но ты не волнуйся. Собери вещи и поехали домой.

– Я никогда не могла выпить приличное пиво или заказать пиццу по телефону. У меня даже нет телефона! А у него, конечно, свой мобильный. Естественно. Он всегда у него на поясе, как будто его приклеили суперклеем или чем-то таким, потому что его никак не отлепить от этого гада, как нарост на коже. Я его спрашиваю, зачем ему мобильный телефон, если он без работы и мы с трудом сводим концы с концами. Я даже не умею им пользоваться, но Виктор отвечает, что зато его всегда можно найти и что так надо. Честное слово, так во всем. За все те годы, что я была замужем, я не купила себе приличные трусы или хороший крем для лица, – все только у негров на дешевом рынке. – Она указывает на балкон, откуда сквозь толстые и безвкусные занавески кремового цвета пробивается мягкий свет. – Вон герани на балконе, черт, посмотри на них, они поникли, как будто собираются броситься вниз, а все потому, что этот недоносок не захотел купить удобрения. Он даже договорился до того, что согласен сам испражняться на них, так как все, что им необходимо для здорового роста, – это время от времени немного дерьма.

– Ты помнишь папу?

– Да. – Она становится серьезной и мечтательно вытягивает губы. – Вот это был мужчина. А кроме того, у него было доброе сердце.

– Верно. Жаль, что оно у него часто перемещалось в область печени.

– Да, но это пустяки. Во всяком случае я бы предпочла папу Виктору или любому другому из тех, кого я когда-либо знала. Они только хороши для… да ни для чего. Все они ни на что не годны, вот что. – Она немного размышляет, сосредоточенно глядя на свои руки. – Знаешь, у меня с мужчинами происходит то же, что с дынями: они мне нравятся, я их выбираю на ощупь, а в результате ем самую горькую.

– Тебе помочь упаковать чемоданы?

Гадор откидывается на подушку и трет колени, как будто они у нее болят.

– Такая жизнь – полное дерьмо. Родиться, вырасти, произвести на свет, умереть… Напрасная трата сил. Зачем все это, если все равно умрешь?

Я смотрю на нее и ничего не отвечаю. Откуда мне знать, я ведь еще никогда не умирала…

– Ты знаешь, Кандела? Ведь, в конце концов, это ты каждый день видишь мертвецов.

– Не каждый день.

– Ну почти каждый день, верно?

– Это не так. – Мне неприятна эта тема. Я не знаю, как ей объяснить, чтобы она поняла раз и навсегда: я предпочитаю говорить о боксе или о научных открытиях, а не об этом.

– А что, в последнее время вяло идут дела?

– Будет лучше, если мы займемся чемоданами, пока не вернулся твой муж.

– Мой бывший муж, – поправляет меня сестра, как будто она уже получила бумаги о разводе. – Не беспокойся, нет никакой спешки. Дело в том, что он сейчас в доме своей проклятой матери. У нее артрит, и так как она сейчас прикована к постели, он поехал ее навестить. Он вернется через два или три дня.

Гадор поднимается с трудом. Она уже на восьмом месяце беременности, поэтому откидывается назад, стараясь сохранить равновесие. Можно с уверенностью утверждать, что первая обезьяна, которая стала ходить на задних лапах, была не самцом, а самкой: она была беременна, и ее живот был таким тяжелым, что она поднялась, чтобы частично снять невыносимую нагрузку с многострадальной поясницы, и таким образом сделала маленький шаг на пути превращения в человека.

Гадор двадцать шесть лет. Она женщина девяностых годов, но не участвует в перформансах и не объехала Индию на велосипеде. Гадор не считает себя какой-то особенной, никогда не получит степень магистра, не станет членом правительства, не изображает из себя маленькую девочку, не знает, какое значение придавал Фрейд трагедии Эдипа, ни даже то, что теория старого венца дала театру. У нее распухли ноги, а юбка в полоску едва прикрывает колени.

– Черт возьми, мне только двадцать шесть лет. А я уже все сделала: родилась, выросла, произвела на свет… Что мне еще осталось из основных пунктов? Правда, прекрасно знаю, что еще…

– Возвращайся домой, – говорю я ей. – Живи нормальной жизнью. Вырасти дочь и того, кто родится… Ты могла бы сделать аборт, если бы не была уверена, что хочешь произвести его на свет, – говорю я с некоторым сомнением.

– Сделать аборт? – Гадор машет руками, отвергая подобную идею как нечто невообразимое. Ясно, что в ее маленькой головке не могла возникнуть такая мысль. – Я бы не смогла. Уже с двух месяцев я его чувствую внутри себя, как живой земляной орех… Это же все равно что вытащить улитку из раковины, только здесь речь идет о человеческом существе. Правда, никто не говорил, что улитки могут занимать жилплощадь и должны платить за квартиру. Кроме того, уже слишком поздно, ведь я знаю, что это мальчик и его зовут Рубен. Я могла бы попросить врача, чтобы он убил ребенка, только если есть опасность, что через месяц я умру во время родов.

– Не знаю. Тебе решать. Рубен?

– Да, нам с Виктором очень нравится это имя. Правда, мне уже наплевать на то, что нравится Виктору, но мне самой это имя нравится. – Она на минуту задумывается, как будто старается что-то вспомнить. – Тетя Мариана меня выставит на улицу, когда увидит, что я вернулась, – произносит она и собирается снова разрыдаться.

– Она этого не сделает.

– А если сделает?

– Мы не позволим. Бабушка ей не даст, и Бренди, и Бели, и Кармина… И мама. И я тоже. Даже собака ее облает, если она попробует.

Гадор грустно улыбается.

– Конечно облает.

Глава 2

Я стремлюсь к отстраненности и хладнокровию, к властвованию над своими страстями, которое позволит мне жить лучше. Стоики пытались достичь этой цели, и я тоже хочу. Но боюсь, у меня получается гораздо хуже, чем у них.

Если бы меня кто-нибудь спросил, что такое жизнь – по мнению Гадор, нечто странное, – я бы не сказала, что это набор каких-то атомов, тайн или эмоций. Я бы сказала, что это цепочка проклятых сюрпризов, приправленных замысловатым космическим свинством под названием хаос.

Когда я была маленькой девочкой, мне часто казалось, что мир окружающих меня существ и предметов лишь создает видимость абсолютного спокойствия и кротости, а на самом деле фальшивка. Теперь мои детские ощущения перестали быть просто предположениями.

Обломки. Мы лишь человеческие обломки.

Но меня особенно удивляет, что, несмотря на такой порядок вещей, солнце по-прежнему светит, и я все еще способна каждое утро открывать глаза. Процесс рождения, роста и смерти можно проследить во всем, что меня окружает, и это продолжает меня поражать, словно я только что родилась, однако уже достаточно сознательна, чтобы оценить такое чудо.

Это лучший из миров. Самый лучший, снова и снова повторяю я про себя. Несмотря ни на что, он самый лучший…

– Как дела? – спрашиваю я свою старую тетю Мариану.

– Плохо.

– Ясно. – Я смотрю на нее с недоверием, потому что не умею по-другому. – Но ведь ты всегда так отвечаешь, верно?

Ее большие зеленые глаза, окруженные синеватыми тенями, холодны, как обратная сторона Луны, губы всегда вытянуты так, что образуют знак равенства, седые волосы кудрявятся, обрамляя лицо, носик вздернут. Все это наводит меня на мысль, что, должно быть, в былые времена она была красавицей. Сейчас она сплошь покрыта морщинами, из-за чего кожа на теле сильно напоминает сумочку из крокодила. Года четыре назад она сделала подтяжку, но, по-видимому, неудачно.

Она хватает бутылку ликера и щедро наливает себе в специальный бокал, который входит в ее индивидуальный набор столовой посуды (мы храним ее отдельно, потому что она боится подцепить какую-нибудь заразу, если воспользуется общей посудой). Сумерки сгущаются и наполняют комнату. Наступает вечер, а глаза тети по контрасту кажутся светлее. Старая женщина поджимает губы, и знак равенства превращается в двоеточие.

– Сегодня мне хуже, чем обычно, – заявляет она. И делает большой глоток.

Я чувствую, что мой долг – будь все проклято – расспросить ее, какого дьявола с ней происходит на этот раз. Ревматизм? Остеопороз? Целлюлит? Я включаю свет, а тем временем она перебирает варианты, которые ей предоставляет современная медицина.

– Думаю, все дело в несварении желудка, – делает она свой выбор, в ее взгляде промелькнули бесстыдство и отвага. – Иногда мне кажется, что еда, приготовленная твоей матерью, не стоит тех денег, которые я ей даю. А ты знаешь, что подобные вещи для такого человека, как я, могут означать смерть.

«Такой человек, как я» нужно переводить как «такая ужасно старая женщина, как я». И хотя тетя почти ровесница изобретателя колеса, на самом деле она убеждена, что гораздо моложе моей матери – своей племянницы, а также и большинства обитателей планеты, и отказывается признавать очевидное. Правда, иногда она противоречит сама себе, указывая на возраст как на аргумент в пользу существования своих недугов, преимущественно мнимых.

Правда состоит в том, что она уже в почтенном возрасте. Шестьдесят девять лет.

– Понятно… – злорадно говорю я, стараясь прикусить язык, чтобы не быть мгновенно отравленной ядом собственных слов. – В твоем возрасте нельзя есть то, что готовит мама.

Я вижу, как она моргает. Черт возьми, пусть моргает.

– Что значит «в твоем возрасте», если мне почти столько же, сколько твоей матери? Хотя она и моя племянница.

– Да, конечно, почти столько же лет, – говорю я, придавая своему лицу предупредительно-дурацкое выражение. – Тебе всего лишь на двадцать лет больше.

– Девятнадцать, – ворчливо поправляет она, пристально меня разглядывая, словно удивляясь, что я позволила себе такую наглость.

– О, я это и имела в виду!

В этот момент в кухню входит моя мать, и тетя Мариана ненадолго отвлекается, пытаясь решить, стоит ли перенаправить свой гнев на нее и получить максимальное удовольствие от бурного проявления собственного раздражения или же лучше продолжить наблюдения за моим бесстрастным лицом и проявлениями моего чувства юмора – признаю, оно у меня своеобразное, – что обычно приводит ее в замешательство и не сулит победы в бескровной, но самой настоящей словесной войне. Естественно, она выбирает мою мать. Ведь если бы тете нужно было выбирать между двумя банками, она бы предпочла банк с более высоким процентом прибыли с капитала и фиксированными сроками – тут двух мнений быть не может.