– Такие же, как этот, и ездили. Помнишь, как граф Игорьев содержание предлагал? И тот… из купцов который тоже… «без счету на булавки»… – по лбу Софьи скользнула горькая морщинка, и Марфа тоже нахмурилась.

– Ну, так это ж и понятно… Актрыса, известное дело… Завсегда этак-то было, вам и Марья Аполлоновна сказывала, помните?

– Помню, – сухо ответила Софья. И больше не сказала ничего. Молчала, искоса поглядывая на нее, и Марфа.

За окном спустились голубые весенние сумерки, из-за дальних пологих холмов встала золотистая щербатая луна, все спешащая и спешащая за поездом. Марфа давно храпела в углу вагонного дивана, а выспавшаяся днем Софья сидела у окна и смотрела на то, как луна пробирается сквозь легкие кучки ночных облаков. Устало и спокойно думала о том, что, наверное, поступила правильно. Рано или поздно все равно этим бы кончилось, не сидеть же до седых волос и ждать, пока явится жених как из французского романа… да и кто бы согласился взять ее замуж – бесприданницу, актрису?.. Как она могла всерьез мечтать о Владимире Черменском? Как могла поверить?.. Софья грустно усмехнулась, закрыла глаза и в который раз представила себе лицо Черменского – спокойное, твердое, сероглазое. Они были знакомы всего одну ночь, и черты этого лица постепенно стали стираться из памяти – может, и к лучшему… Владимир спас ее, когда она, задыхаясь от ужаса и отчаяния, упала в ледяную воду Угры… Лучше бы не спасал. Не было бы сейчас ничего – и слава богу.

Но он спас ее. И сказал, что таким способом ничего нельзя решить. И убедил Софью, что нужно жить, что бы ни случилось, и придумал, как и где ей скрыться от Мартемьянова, и дал письмо к знакомому антрепренеру, заявив, что из нее получится прекрасная актриса. Она тогда не поверила ему, потому что ни разу за всю свою нищую жизнь не была в театре даже зрительницей, а уж актрисой… Но выбирать не приходилось, и Софья в сопровождении верной Марфы украдкой на рассвете покинула Грешневку. Владимир не мог сопровождать девушку, но пообещал, что отыщет ее, как только закончит службу у Мартемьянова. Ни слова о любви не было сказано между ними, ни одного нескромного взгляда не было брошено, не прозвучало никаких клятв и обещаний… Но почему-то всю осень и зиму Софья вспоминала этот спокойный уверенный голос и серые глаза на темном от загара лице. Вспоминала – и на сердце делалось легче.

Первое письмо от Черменского пришло ранней весной, когда Софья уже играла в ярославском театре. Владимир писал о том, что долго искал ее, найти не сумел и, на свой страх и риск, явился в Москву, прямо в дом к Анне – старшей сестре Софьи. Явился, чтобы просить Софьиной руки. Крайне изумленная Анна без согласия самой Софьи, разумеется, ничего не стала обещать, но адрес младшей сестры Владимиру все же дала. Письмо было сумбурным, взволнованным и – полным любви. Всю ночь Софья читала и перечитывала его – первое любовное письмо в своей жизни, и впервые за долгое-долгое время чувствовала себя совершенно счастливой. Черменский уверял, что вскоре приедет за ней, но… прошла неделя, другая, третья – а его не было. Не было больше и писем. Сначала Софья волновалась, потом – недоумевала, затем – злилась на себя… а под конец наступило тоскливое безразличие: и он такой же, как остальные… Может быть, этим разочарованием все бы и закончилось. Но вчера вечером (а кажется – давным-давно…), когда Софья в своей уборной гримировалась перед выходом на сцену, к ней ворвалась актриса Маша Мерцалова, ее подруга, и таинственным шепотом сообщила, что в гостинице «Эдельвейс» Софью ждет интересующее ее лицо. Софья чуть не умерла от счастья, поскольку была уверена, что наконец-то приехал Черменский, и сразу после спектакля помчалась в «Эдельвейс». Но вместо Владимира в полутемном гостиничном номере ее встретил тот, кого она боялась больше смертного часа, – Федор Мартемьянов.

Вспомнив вчерашний вечер в «Эдельвейсе», Софья невольно передернула плечами. И подумала, что нужно все же отдать должное Мартемьянову: он не воспользовался ситуацией, когда она, перепуганная до смерти, не имеющая сил даже для того, чтобы закричать, смотрела на него, как зайчик на серого волчища. Спокойно, уверенно и по-деловому он объяснился ей в любви. На робкое заявление Софьи о том, что она-то его ничуть не любит, ответил, что это дело времени, а в крайнем случае, можно будет обойтись и одним его чувством. Между прочим заметил, что Владимир Черменский недавно схоронил батюшку и весьма занят свалившимся на него огромным наследством, а посему вряд ли нуждается теперь в невесте-бесприданнице и к тому же еще актрисе. Софью возмутило это заявление до глубины души, но возразить ей было нечего. Собрав все мужество, она поднялась, чтобы уйти, – Мартемьянов не стал мешать, сказав только, что ждет ее решения. Софья сломя голову помчалась домой, чтобы потребовать объяснений от Маши Мерцаловой, с которой они снимали один дом на двоих, и получила их сполна.

Марья Мерцалова была лет на семь-восемь старше подруги – прекрасная трагическая героиня, брюнетка цыганского типа с великолепными черными глазами. В середине сезона ей пришлось оставить сцену из-за беременности, которую уже не скрывали тугие корсеты. Марья помогала Софье готовить роли, давала кучу житейских советов о том, как вести себя с коллегами, поклонниками и антрепренером, деликатно намекала, что без сильного и богатого покровителя жизнь актрисы становится сплошным мучением, и искренне смеялась, глядя на негодующее лицо подруги: «Боже мой, молодая ты какая еще!»

Но в тот вечер, когда Софья вернулась из «Эдельвейса», Марья не смеялась. Спокойно, без капли смущения глядя на взволнованную подругу своими огромными цыганскими глазами, она созналась, что полгода назад, в Костроме, была любовницей Черменского, более того – они жили как муж и жена, и беременна Мерцалова именно от него. Софья не поверила. Марья невозмутимо предложила ей посчитать срок. Так же непринужденно созналась, что украдкой прочла письмо Черменского к Софье и все эти дни, как и подруга, ждала новых писем, которых не было. «Только месяц назад еще одно пришло. Я почтальона перехватила, у меня оно. Уж прости, что тебе не отдала, – боялась, повесишься еще по молодости…»

Вспомнив это, Софья медленно, горько вздохнула. С минуту прислушивалась к себе и, только поняв, что слез нет и не будет, достала серый лист плохой гостиничной бумаги с несколькими строчками, написанными знакомым, еще недавно таким дорогим почерком:

«Прости меня. В случившемся виноват лишь я один. Не буду писать об обстоятельствах, вынуждающих меня не видеться с тобой, но поверь, они имеются. Лучше нам не встречаться более, наши отношения не могут иметь никакой будущности. Ты прекрасная женщина и актриса, я уверен, ты будешь счастлива с более достойным человеком. Прости. Прощай. Владимир Черменский».

Да, сейчас она не плачет. А вчера, прочитав эти строки, Софья едва смогла дойти до своей комнаты и упасть лицом в подушку. Но уже через час встала с сухими глазами и набросала короткую записку к Мартемьянову, в которой соглашалась на все его условия. Возможно, это было слишком поспешное решение. Но Софья твердо знала, что должна поступить именно так – хотя бы для того, чтобы опять не броситься в реку, из которой теперь уже некому ее вытаскивать. В театре ей больше нечего делать, хорошей актрисой она себя никогда не считала и никакого удовольствия, выходя на сцену, не испытывала, играя роль так же, как выполняла любую другую работу. Никто, кроме разве что Марфы, не знает, что успешно дебютировать в роли Офелии она, Софья Грешнева, смогла лишь потому, что накануне получила письмо Черменского и всю ночь промечтала о счастье. Не приди это письмо – провалилась бы роль. А значит, вовсе Софья не актриса, что бы там ни писали газеты о ее таланте и великолепном голосе… Видеть Марью было теперь невыносимо, при мысли о поклонниках, которые осаждали Софью днем и ночью, к горлу поднималась волна тошноты. Нужно, непременно нужно уезжать отсюда.

Марфа, которая, как предполагала Софья, должна бы сопротивляться до последнего, посмотрев на бледное и решительное лицо своей барышни, только махнула рукой и пошла увязывать узел. Через час у дома остановился экипаж Мартемьянова, еще через час они сели в поезд, Мартемьянов предложил вина, Софья, которой было уже все безразлично, согласилась, выпила странно пахнущей терпкой жидкости и… намертво заснула.

Луна нырнула в черное облако и пропала. В купе стало темно, и стук колес, казалось, зазвучал отчетливей. Откинувшись на жесткую спинку дивана, Софья закрыла глаза. С горькой усмешкой подумала, что, видать, от судьбы все-таки не убежишь. А судьба, выходит, – этот самый «человек торговый» Федор Мартемьянов, при взгляде на которого у нее мурашки скачут по спине… но ничего уж тут не поделаешь. Все равно она с ним оказалась – не тогда, осенью, так сейчас… значит, так тому и быть. И пусть везет куда хочет. Теперь уже ничего не изменить. Вот только сестре, Анне, надо непременно написать. Она и напишет, как только окажется… хоть где-нибудь. Подумав о том, что с Мартемьянова станется увезти ее вовсе не за границу, а, к примеру, к себе в Кострому и запереть там в своем доме, как наложницу, Софья усмехнулась – теперь ее уже ничем не удивишь, не испугаешь – и почти тут же заснула под размеренный стук колес.

Такого отвратительного мая, как этот, пришедший в Москву в 1879 году, столица не видела давно. До сих пор на бульварных кленах и липах не распустилось ни одной почки, и раздетые деревья жалобно гудели на пронзительном ветру черными сучьями, которые беспрестанно поливал ледяной колючий дождь. Из-за обложивших небо туч темнело рано, небо наваливалось на город свинцовым брюхом, ветер свистел в подворотнях Грачевки, задирая подолы проституток и унося шляпы и картузы поздних прохожих, извозчики ежились, осипшими голосами орали на лошадей и требовали с пассажиров вдвое дороже «за непогодь».

В доме графини Анны Грешневой в Столешниковом переулке горели все окна: был в разгаре «приемный вторник» хозяйки. В гостиной сверкал паркет, отражая пламя бесчисленных свечей; сильно, немного больше, чем позволяли приличия, пахло духами, красные бархатные портьеры и такая же обивка кресел и диванов, казалось, источают тепло не хуже облицованной изразцами печи. Только что закончились танцы, несколько мужчин в офицерской форме покинули гостиную ради виста в соседней комнате, но большинство предпочло остаться и продолжить легкий, ни к чему не обязывающий флирт с дамами. Последних было, не считая хозяйки, шесть – очень молодые, очень веселые, очень нарядные, чрезмерно громко смеющиеся, с легкими вольностями в туалете вроде заниженного декольте или высоко поднятого рукава. Девушки непринужденно вели разговор с мужчинами, смеялись, просили принести пирожных или чаю, фланировали по гостиной, присаживались на диваны, на ручки кресел. Обстановка была дружеской, домашней и неуловимо фривольной, хотя назвать ее вульгарной не повернулся бы язык даже у самого яростного ревнителя приличий. Что и говорить, графиня Грешнева умела устраивать свои вечера. И, хотя ни один из ее гостей не рискнул бы рассказать в кругу семьи, что бывает на вторниках графини, слава о них не так давно загремела на всю Москву. Очень немногие принимались в этом доме. Среди гвардейской золотой молодежи теперь считалось высшим шиком небрежно обронить в разговоре с друзьями: «Вчера у Грешневой пили аи… Tres bien! Лучше вина были только дамы!» – и завистливые взгляды вместе с жадными вопросами возносили счастливчика на небеса. «Дамы» госпожи Грешневой действительно оказывались редкостными, хотя ни одну из них, включая хозяйку дома, не приняли бы в приличных домах Москвы. Впрочем, подобные вещи перестали беспокоить Анну давным-давно.