Нофрет открыла было рот, но снова закрыла.

Заговорила Леа:

— При жизни она была твоей опорой и большей частью твоего разума.

Царь не обиделся и кивнул. Было странно видеть, что глаза его сухи, лицо спокойно, голос ровен, в то время как его переполняет невыносимое горе.

— Видишь, времени совсем не осталось. Бог забирает все, всех подряд. Она была моей половиной, которая могла действовать, править и мыслить.

— От твоего имени, — заметила Нофрет. — Всегда от твоего имени.

— Нет. Для себя. И ради детей. И всегда, всегда для Бога. — Он обхватил себя руками и закачался. — Ох, я горю, я весь горю.

Иоханан побелел. Его бабушка сказала:

— Нет, это не чума. Бог защищает его от болезни и вместо чумы насылает другую лихорадку. Огонь во тьме, да, господин фараон?

— Огонь повсюду. Моя возлюбленная мертва. Мои дети — мой сын, которого никогда не будет — скажут, что это гнев Амона, для всех нас и для меня.

— А разве нет? — спросила Нофрет.

— Нет. Бог испытывает меня. Если у меня не хватит сил и я испугаюсь, то не…

— Придется, — сказала Леа, так похоже на царицу-мать, что Нофрет вздрогнула. Да, они же родственницы, не только телом, но и по духу. — Прекрасная ушла. Ее царь должен стать царем не только по названию.

Он огляделся. Его губы искривились.

Улыбка Леа была словно меч.

— Что знаю я о царях и царстве? Да ничего, властелин Двух Царств. Но я знаю, как вести домашнее хозяйство и что делает женщина, если ее мужчина слаб. Я знаю, что бывает со слабым мужчиной, когда он лишается своей опоры.

— И я знаю. Он шатается. Падает.

— Не думаю, что ты слаб. Одержим Богом сверх всякой меры, это да. Но не слаб. И твой Бог создал тебя быть царем.

— Мой Бог создал меня, чтобы я служил ему. Такова была его причуда — послать меня в Великий Дом.

— Из которого ты бежал, — сказала Леа, — когда твоя беспечная жизнь стала слишком трудной.

Нофрет впервые уловила вспышку характера в вялом царе.

— Она никогда не была беспечной! Драгоценности, золото, богатые пиры, люди кланяются, заискивают, славят меня у моих ног… Вот как простой человек представляет себе царскую жизнь. Но драгоценности не знают любви, золото блестит, но в нем нет тепла.

— А от пиров болит живот, и вино скисает к утру, — Леа резко подняла голову. — А люди, господин фараон? Те, у твоих ног? Ты когда-нибудь знал их имена?

— Я знаю то, что мне должно знать, — надменно сказал он.

— Ничего ты не знаешь! — воскликнула Леа. — Ты когда-нибудь говорил с простым человеком лицом к лицу, как с человеческим существом, а не с просителем, не с обладателем пары рук, предназначенных служить тебе? Думал ли ты когда-нибудь, что чувствуют, думают и видят люди помимо твоей службы? Твой Бог — бог лишь для тебя, для Эхнатона, который один слышит его слона. Как просто, как удобно, когда никто другой не может знать, не ошибаешься ли ты, не лжешь ли.

— Но это правда, — сказал царь.

— Правда, какую хочешь видеть ты, — перебила его Леа. И добавила, заметив, как царь скривил губы: — Ага, значит, и другие говорили тебе то же самое? А не говорили ли они тебе, что натворила такая правда? Люди хотят иметь своих богов. Своих богов, господин фараон. Богов, с которыми можно разговаривать, которых можно благодарить или даже наказывать, если они не приносят счастья. Они не желают иметь бога, который говорит только с одним человеком, тем более что этот человек совсем не заботится о них.

— Я люблю свой народ, — возразил царь. — Все мои молитвы — о нем.

— Ты молишься за свою власть, за свою семью, за свое тело. И думаешь, что этого достаточно и, когда ты получишь свою долю божьих милостей, твой народ удовольствуется остатками. Если эти остатки — болезни и смерть, тогда как ты жив и здоров, неужели ты полагаешь, что кто-то полюбит тебя за подобную милость!

— Я говорю правду, — настаивал царь. — Я говорю то, что приказывает Бог.

— Тогда твой бог глуп. Амон, которого ты так ненавидишь, знает то, чего твой Атон, кажется, не понимает. Бог может зародиться в сердце одного человека, но, чтобы продолжать жить, он должен питаться и поддерживаться верой многих людей. Многих, господин фараон. А не одного мужчины, его покорной жены и их детей, не знающих ничего другого.

— Это мой приказ. Я сделал Атона главным и единственным богом Двух Царств.

— Ни один царь не в силах приказать человеческому сердцу, — отрезала Леа. — Ни один, даже ты. Над душой не властны ни слова, ни указы, ни даже разрушение храмов. Ты отнял богов, которым люди верили, и дал взамен такого, которому веришь только ты. Они не могут почитать твоего бога. По-настоящему. В сердце своем.

Нофрет сидела, затаив дыхание. Она, случалось, бывала дерзкой, но Леа была бесстрашна и беспощадна. Если бы старая женщина стояла перед царем в зале приемов, а он сидел на троне, в короне, окруженный целой армией стражи, она все равно говорила бы ему то же, что и сейчас и слоем доме. Слова, которые не осмеливалась сказать даже Нефертити, даже Тийа.

Царь был, по-видимому, слишком потрясен, чтобы разгневаться. Нофрет заметила, что царевичей не наказывают, как обычных детей. Царей не наказывают вообще, пока не свергнут; вот тогда они дорого платят за свое высокомерие.

— Твой бог — хороший бог, — продолжала Леа, — полезный бог, даже истинный. Но без людей, которые его почитают, он смертен, как и ты. Он живет и умрет с тобой, потому что никто другой не может узнать его.

— Но если бы его все знали, — запротестовал царь, — то были бы ослеплены его светом. Кто бы тогда делал дело?

— Может быть, — сказала Леа, — если бы больше, людей знали твоего бога, его свет был бы мягче, и люди думали бы лучше, даже когда он обращал бы на них свое внимание.

При этих словах лицо царя просветлело. «Он как ребенок, — подумала Нофрет, — как ребенок, не умеющий отличить бессмысленное упрямство от несгибаемой воли». У него достаточно ума. Пусть царь одержим своим богом или просто безумен, но он не простак.

— Ты полагаешь, — обратился он к Леа, — что люди могли бы… — он помрачнел. — Нет, только не мои. Если позволить им выбирать, они снова вернутся к своим старым богам.

— Не все, — возразила Леа. — Некоторые обратятся к нему по собственной воле. Они приведут еще кого-то. Вера будет расти, как все живое, и продолжаться после жизни простого смертного.

— Нет, — сказал царь. — Твой народ, возможно, так поступил бы. Но у моего народа тысячелетние боги. Тот, кто придет заново и один, будет как ребенок против целого войска.

— А когда ты умрешь, что тогда? Твой бог тоже умрет, потому что кроме тебя в него никто не верит.

— Мой Бог существует, верит ли в него весь мир, или один человек. Или лишь одна женщина. Я хотел бы оставить после себя сына, чтобы он был его голосом среди мужчин. Но я оставляю дочерей… — Его голос прервался.

— Меритатон жива, и Мериатон-та-Шерит, — вмешалась Нофрет, — и Анхесенпаатон.

— А мои красавицы? Малютка Сотепенра?

— Они умерли.

Голова царя склонилась, как будто внезапно стала слишком тяжела для его шеи.

— Атон испытывает меня… Ох, как жестоко он испытывает меня.

— Атон убивает твоих детей, — разозлилась Нофрет. — Не можешь ли ты сказать ему, чтобы он перестал? Люди говорят, что это вовсе не Атон и не какой-нибудь другой фальшивым бог, но истинные боги Египта поднялись против захватчика.

— Мой Бог не подчинится никому, — сказал царь.

— Ты можешь хотя бы его спросить? — С Нофрет было довольно. Нелепость ситуации мучила ее подобно боли — царь в одежде жителя пустынь апиру спорил о божественных тонкостях с провидицей Леа, когда во дворце умирали или уже умерли его дети. — Что ж, беги дальше, если хочешь. А я возвращаюсь к своим обязанностям. Царице-матери необходим каждый, кто еще может ходить или стоять. Желаю тебе получить удовольствие от твоего досуга, господин мой царь.

Похоже, Нофрет потрясла его еще больше, чем Леа. Она не поняла, почему. Леа высказала ему неприкрытую правду. Нофрет просто сообщила, что собирается делать. Может быть, поэтому он и был так ошеломлен. Царь Эхнатон не намеревался действовать, если можно было мечтать.

Он поднялся, распрямляясь, словно длинноногая птица. Одежда на нем, наверное, принадлежала Агарону: была достаточно длинная, но раза в два шире, чем надо. Царь не обращал на это внимания, только поддернул рукава, но они снова упали. Царь снова с раздражением подтянул их, закатал, как человек, собирающийся приняться за работу, и забыл о них.

— Ты не смеешь уходить, — сказал он Нофрет. — Я запрещаю тебе.

Девушка повернулась к нему. Сердце ее сильно билось.

— Я служу твоей дочери и царице-матери. Сейчас я нужна им гораздо больше, чем тебе.

— Но у меня здесь нет больше никакой прислуги, — слова прозвучали устало и странно испуганно. Похоже, царь никогда в жизни не бывал один, никуда не отправлялся без, по меньшей мере, дюжины людей, следующих за ним тенью.

А здесь были только Нофрет, Леа, которая, судя по всему, не стала бы прислуживать никому, и молчаливый Иоханан, хлопающий глазами от изумления. Юноша словно лишился дара речи, как только узнал царя. Нофрет никак не ожидала, что он может до немоты благоговеть перед кем-либо, даже перед Эхнатоном. Похоже, она не так хорошо его знала, как казалось.

— Эти люди, — объяснила она, — мои друзья. Я им доверяю. Они позаботятся о тебе, пока ты не пожелаешь вернуться назад во дворец.

Нофрет вовсе не хотела задеть царя, но сделала именно это. Она бросила вызов, а царь все-таки был мужчиной. Он неохотно поднялся.

— Тогда пошли, — сказала она нелюбезно, — и побыстрее. Ночь наступит прежде, чем мы дойдем до ворот.