– Разумеется! Довольно долго пришлось мне коптеть в этом глухом Шенверте. Ты знаешь, что я всегда готов явиться, когда меня требуют ко двору, хотя бы мне пришлось тащиться туда на четвереньках.

Насмешливо улыбаясь, отворил Майнау дверь и передал лакею ответ.

– Это развлечение мне очень кстати, – прибавил гофмаршал. – Опустошения, произведенные бурей в садах, расстраивают меня; кроме того, есть еще и другие неутешительные вещи… Вот Лен, – он тут указал, не оглядываясь, на то место, где стояла ключница, – докладывала мне сейчас, что с «той», в индийском доме, сегодня все будет кончено… Я всегда чувствую себя нехорошо, когда знаю, что у нас в замке находится покойник, оттого я два года назад тотчас же отправил в город в покойницкую убившегося работника; но как поступим мы в настоящем случае?

– Признаюсь, дядя, мне ужасно слышать от тебя такой вопрос. Он в высшей степени возмущает меня! – вскричал раздраженный Майнау. – Как можешь ты так выражаться о человеке, который еще дышит?.. Послали вы за доктором, Лен? – обратился он к ключнице.

– Нет, барон, да и к чему? Он помочь ей не может, а только будет мучить ее разными пустяками… Я говорю: ее души уже нет более на земле, а то бы она не смотрела такими спокойными и неподвижными глазами на Габриеля, который так ужасно рыдает над ней.

– Убирайтесь вы с вашими жалобными причитаниями, Лен! – воскликнул раздраженно гофмаршал. – Если бы вы знали, как не пристало вашему грубому голосу так жалобно стонать, вы и сами замолчали бы. Возмущаешься ты этим, Рауль, или нет, мне все равно, – сказал он, с возрастающим волнением обращаясь к Майнау. – В подобном случае, по пословице «своя рубашка ближе к телу», я не стану скрывать своего отвращения. При подобной обстановке я с ужасом вдыхаю воздух… Я совсем расхвораюсь, если ты не позаботишься, чтобы тотчас же после катастрофы останки были отправлены туда, где их настоящее место, то есть на городское кладбище.

Лиана понимала объявший старика ужас, сказавшийся как в его голосе, так и в нервной дрожи, пробегавшей по его телу. Он не боялся измученной им души, пока она была прикована к изувеченному телу, но как только она отрешится от него, то, по народному поверью, будет парить над местом своего жилища до тех пор, пока ее тело не будет погребено.

– Женщина будет покоиться в могиле под обелиском, – сказал Майнау серьезно и выразительно. – Дядя Гизберт увез ее из ее отечества, и она была единственной женщиной, которую он любил; итак, по справедливости она должна лежать рядом с ним; а теперь положим конец этому печальному разговору.

– Она по справедливости должна лежать рядом с ним? – повторил старик с хриплым хохотом. – Осмелься только, Рауль, и ты узнаешь меня!.. Я ненавижу эту женщину даже мертвую. Она не должна лежать рядом с ним, хотя бы мне самому пришлось лечь между ними.

Что же это такое?… Майнау смотрел широко открытыми глазами на старика, о котором он сказал: «Дядя скуп, в высшей степени одержим бесом высокомерия, он имеет свои мелкие недостатки, но при его обдуманности и холодной натуре он никогда не был игрушкою страстей…» Что же, как не долго сдерживаемая безумная страсть, сказывалось теперь так ужасно в этих энергически протестующих жестах, в этих лихорадочно горящих глазах?

Гофмаршал встал и довольно твердыми и скорыми шагами подошел к ближайшему окну. Он близко прошел мимо Лен, почти касаясь своего тайного, беспощадного врага; глаза его смотрели прямо в пространство; ему и в голову не приходило, что это суровое, бесстрастное лицо тоже могло одушевляться и неумолимо выследить по пятам высокорожденного гофмаршала.

Утренний ветер, врываясь в полуотворенное окно, поднимал над его лбом тщательно причесанные седые волосы; но он, обыкновенно избегавший малейшего дуновения ветерка, как злейшего врага, теперь и не замечал его.

– Я не понимаю тебя, Рауль, – сказал он, стараясь победить свое волнение. – Неужели ты хочешь срамить моего брата и в могиле?

– Если он не считал срамом привлечь к себе индийскую девушку и боготворить ее… – Тут гофмаршал громко засмеялся. – Дядя! – прервал себя Майнау и, угрюмо нахмурив брови, напомнил ему, что он вышел из границ самообладания. – Я только один раз при его жизни был в Шенверте, но знаю, что рассказы людей в замке заставляли тогда лихорадочно биться мое сердце. Человек, который охраняет предмет своей страсти с такою боязливою нежностью…

Он невольно замолчал при виде зловещего огня, грозно вспыхнувшего в обыкновенно холодных, бесстрастных глазах гофмаршала. Он ведь не подозревал, до какой раны касался неосторожною рукой. Соблазнительная оболочка несчастного «цветка лотоса», с тихими, неподвижными глазами, готовилась умереть и превратиться в прах, человек же, который когда-то с боязливою нежностью нес ее на руках через сады, чтобы ни один камешек не обеспокоил ее дивных ножек, давно уже спал под обелиском вечным сном, а он, отвергнутый, все еще мучился бешеной ревностью и до сих пор не мог простить умершему брату, что женщина, внушавшая ему безумную страсть, была достоянием брата…

– Эта «боязливая нежность» была, к счастию, непродолжительна, – сказал он хрипло. – Добрый Гизберт вовремя образумился и отвергнул «знаменитый цветок лотоса» как недостойную.

– Для этого у меня недостает основательных доказательств, дядя.

Как будто вчерашняя буря снова ворвалась в окно и прогнала от него сухую фигуру придворного – так внезапно отскочил гофмаршал от окна и теперь стоял перед племянником.

– Основательных доказательств, Рауль? Они лежат в белом зале, в ящике редкостей, который, к сожалению, сделался вчера жертвою нападения. Мне нет надобности напоминать тебе, что эта последняя воля и желание, твердо и неизменно выраженные дядей Гизбертом, были вчера после обеда у тебя в руках.

– И эта записка – единственный документ, на который ты опираешься? – спросил Майнау сурово.

Вчерашняя дерзкая выходка старика по отношению к Лиане заставила его теперь вспыхнуть.

– Да, единственный; но что с тобою, Рауль? Что же может быть на земле действительнее, если не собственноручная подпись умирающего?

– Ты видел, как он писал, дядя?

– Нет, сам я не видал: в то время я тоже был болен; но я могу представить тебе свидетеля, который по совести присягнет, что в его присутствии написана каждая буква, – жаль, что час тому назад он возвратился в город!.. Ты за последнее время стал странным образом относиться к нашему придворному священнику…

Майнау почти весело засмеялся.

– Любезный дядя, твоего свидетеля я отвергаю и здесь, и перед законом. В то же время я объявляю этот документ недействительным и подложным. О да, я верю, что святой отец готов присягнуть, – он поклялся даже спасением своей души, что сам обмакивал умирающему перо в чернила, отчего же ему не поклясться? Господа иезуиты всегда сумеют найти себе лазейку на небо, если бы даже и не удостоились быть торжественно принятыми туда в числе святых… Я и на самого себя сержусь, что поступал не так, как должны поступать люди с совестью. Меня тут не было, когда умирал дядя. Как один из наследников его огромного состояния, я должен был бы поступать вдвойне осторожно и осмотрительно, а не дозволять утверждать тех распоряжений, которые основывались на клочке бумажки, написанной без законных свидетелей. В подобном случае можно и должно основываться только на ясных указаниях закона.

– Хорошо, мой друг, – согласился гофмаршал; он вдруг сделался спокойнее, но это спокойствие имело что-то зловещее: опираясь обеими руками на костыль, он устремил свои маленькие блестящие глаза на прекрасное лицо племянника. – Так потрудись назвать мне закон, под покровительством которого находится женщина в индийском домике? Она свободна как птица, потому что не была законною женой моего брата… Если бы мы стали придерживаться «ясных указаний закона», то имели бы право тотчас же вытолкнуть ее за порог, потому что не было законного завещания, в силу которого она имела бы право на кусок хлеба или приют в Шенверте. Если мы в этом случае не придерживались буквы закона, то и в другом случае не обязаны держаться ее.

– Да разве это логично, дядя? Значит, потому, что мы не были дьявольски жестоки, нам представляется право поступить жестоко в силу незасвидетельствованного последнего распоряжения?.. Положим, что дядя Гизберт действительно составил и написал документ и отвергнул женщину, потому что Габриель не сын его, что ж, спрашиваю я, давало ему право произвольно распоряжаться судьбою чужого ребенка?.. Я еще был молодым и неопытным человеком, когда умер дядя Гизберт. Разве я мог тогда думать о законе и тщательном исследовании дела? Для меня довольно было и твоих слов, чтобы поверить, что индианка осмелилась быть неверною, и возненавидеть ее, потому что я искренно любил дядю… Только это некоторым образом и извиняет меня. Впоследствии мальчик своею рабскою покорностью утвердил меня в мысли, что в его жилах нет ни капли гордой, властной крови Майнау; я, как собаку, толкал его ногою со своей дороги и всегда одобрял распоряжение, предназначавшее его в монахи. Теперь же я каюсь в моем недостойном заблуждении.

За этими торжественными словами последовала глубокая тишина. Даже Лео инстинктивно почувствовал, что через минуту произойдет разрыв в доме Майнау, и, прижавшись к молодой женщине, наклонил набок головку и устремил широко открытые глаза на строго-серьезное лицо своего отца.

– Не будешь ли ты так добр высказаться яснее? Я стал стар и не могу быстро соображать, особенно то, что носит характер новейших идей, – проговорил гофмаршал.

Старик гордо выпрямил свой худой стан, и на лице его появилось выражение какой-то ледяной неприступности. В эту минуту ему не нужно было и костыля – нетерпеливое ожидание придало ему силу и бодрость.

– С удовольствием, любезный дядюшка. Я говорю коротко и ясно. Габриель не будет ни монахом, ни миссионером..

Он вдруг остановился и быстро подошел к ключнице. Эта крепкая, здоровая женщина внезапно вскрикнула и пошатнулась, как пораженная ударом. Лиана успела уже обнять ее и довести до стула.