Она молча повернулась и пошла в домик лесничего за Лео. Она внутренне трепетала. «Лиана, он ужасен!» – воскликнула в день свадьбы Ульрика, а тогда он был только холоден и спокоен; что бы сказала она, если бы могла видеть эти вспышки, когда его голос и жесты грозили уничтожением!.. Между тем, не странно ли, Лиана в это время робко молчала перед ним; она была глубоко оскорблена его несправедливостью, но теперь он стал ей понятнее, нежели когда драпировался напускною пассивностью: такова была его натура, его характер, бессознательно выступавшие в его описаниях и помимо ее воли привлекавшие ее; иначе разве она могла бы предложить ему дружеские отношения? А он их отверг. Краска стыда залила бледные щеки Лианы, и она невольно закрыла лицо обеими руками.

Глава 19

Тяжелые свинцовые тучи, предвещавшие бурю с громом, действительно собирались над Шенвертом, когда наши герои вышли из леса. Майнау, не говоривший ни слова, хотел переждать непогоду в охотничьем домике, но Лиана отказалась, говоря, что гофмаршал будет очень беспокоиться о Лео, и они ускоренными шагами пошли через сад. Буря выла. Во фруктовом саду кружились сорванные ветром листья, спелые плоды тяжело падали на землю и катились через дорожку.

Майнау недовольно топнул ногою, когда, приближаясь к замку, встретил конюха, который доложил мимоходом, что верховые лошади герцогини и фрейлины стоят в конюшне: герцогиня выехала кататься и по случаю надвигавшейся грозы остановилась в Шенвертском замке.

– Ну, разве не радостно мое возвращение в Шенверт? Разве можно ожидать более любезной и более заботливой встречи? – спросил Майнау холодно-насмешливым тоном, слегка кивнув головой на крыльцо замка.

Герцогиня в синей амазонке показалась в стеклянной двери; ветер развевал ее черные локоны и рвал белые страусиные перья на шляпке, но она, ухватившись обеими руками за перила, устремила пристальный взгляд на супругов, которые вели Лео за руки, и в своем изумлении даже не заметила поклона Майнау. С гордым поворотом головы она быстро удалилась и спокойно села в кресло между своим духовником и гофмаршалом, когда возвращавшиеся вошли в зал.

Казалось, что в самой комнате носились грозные тучи, – в такой зловещий полусвет был погружен обширный зал; гипсовые фигуры по стенам походили на привидения, но еще мрачнее казалось мертвенно-бледное лицо царственной гостьи; даже глаза ее утратили свой обычный блеск и, подобно двум раскаленным углям, сверкали из-под загнутых полей серой пуховой шляпки. На вежливый поклон Лианы она высокомерно кивнула головой.

– Что у тебя за фантазия, Рауль? – сердито крикнул гофмаршал своему племяннику. – Бросаешь среди дороги экипаж и лошадей, чтобы предпринять сентиментальную прогулку по лесу!.. Известно ли тебе, что едва не случилось несчастье? Как можешь ты доверять бешеных волькерсгаузенских лошадей такому глупому малому, как Андре! Они ускакали от него, и он пришел сюда полумертвый от страха.

– Смешно… он не в первый раз один управляется с ними; они, верно, опять испугались верстового столба… Впрочем, в моем возвращении через лес нет и тени сентиментальности: мне только не хотелось жариться на солнце в экипаже.

– А вы, баронесса, сделали бы гораздо лучше, если бы отправились одна в ваш лесной дом, к которому вы вдруг так пристрастились, – обратился старик резким голосом к молодой женщине и даже не поворотил к ней головы, находя лишним ради нее изменять свое покойное положение. – Я убедительно прошу вас не присваивать себе моего внука, как трахенбергское достояние, которым вы можете распоряжаться по своему усмотрению. Я о нем очень беспокоился.

– Я очень сожалею об этом, господин гофмаршал, – возразила она чистосердечно, спокойно выслушав все колкости.

Герцогиня вдруг повеселела. Она привлекла к себе Лео и стала его ласкать.

– Но ведь он цел и невредим, добрейший барон, – сказала она ласково старику.

Лео резким движением высвободился из ее прекрасных рук: маму наследного принца он не любил, как настойчиво уверял всегда. Но ему очень понравился ее хлыстик, который лежал возле нее на столе: ручка его изображала золотую прекрасной работы голову тигра с бриллиантовыми глазами.

– Этот хлыстик есть на портрете, что стоял у папы на письменном столе, – сказал он. Лео говорил о большой фотографии герцогини в костюме амазонки. – А только теперь он больше не стоит там, – говоря это, он хлестнул в воздухе хлыстиком, – и всех других портретов тоже нет, а то место, где они висели, затянуто новыми красивыми обоями. Глупого старого башмака тоже нет.

– Как, барон Майнау, вы это сделали? – спросила герцогиня, затаив дыхание. – Вы собрали все эти воспоминания в один общий угол?

Вся необузданная гордость царственной женщины сказалась в ее осанке; в глухом же, трепещущем голосе слышались и смертельный страх, и вместе тревожное ожидание… Она хорошо знала убранство комнат Майнау: не один вечер провела она там при жизни его первой жены.

Он стоял пред нею спокойно и почти насмешливо встретил ее страстно пылавший взгляд.

– Ваше высочество, они тщательно уложены; я уезжаю на долгое время, а потому не могу оставить их на жертву пыли и на произвол неосторожных рук прислуги.

– Но, папа, ведь ты же поставил мой портрет на то место, где стоял стеклянный колпак со старым башмаком, – настойчиво напоминал Лео, – а над ним висит новая картинка, которую нарисовала мама.

Быстро повернув голову, Майнау бросил робкий и вместе гневный взгляд на молодую женщину, казалось, он сердился на то, что именно она слышала эту детскую болтовню.

– Так ты конфисковал картинку, Рауль? – живо спросил гофмаршал. – Я позволил себе сомневаться, когда баронесса сообщила мне, что у нее нет эскиза… Извините, баронесса! Я был несправедлив к вам. – И старик с саркастической торжественностью кивнул головой Лиане. – Что же, пожалуй, у тебя, Рауль, она надежнее сохранится и пусть себе стоит на окне!.. А известно тебе, во сколько сама художница оценила ее?.. В сорок талеров…

– Я попрошу тебя предоставить мне право решить этот вопрос так, как я найду лучшим, – запальчиво прервал его Майнау.

Старик немного струсил, увидя его нахмуренное лицо: ему показалось, что его сжатая правая рука готова была подняться с угрозою. Герцогиня и ее фрейлина сидели, ничего не понимая из этого маленького спора, но придворный священник, игравший все время пассивную роль, наклонился вперед и, опираясь на обе ручки кресла, с напряженным вниманием следил за этой сценой, как будто он по взгляду и движениям вспыльчивого красавца барона угадал его задушевную тайну.

– Боже мой, не волнуйся же по пустякам, дорогой Рауль, – уговаривал гофмаршал. – Из-за чего ты горячишься? Я ищу только справедливости.

Майнау серьезно посмотрел ему в лицо.

– Я верю этому, дядя, но часто, преследуя эту цель, ты ошибаешься в форме… Я скорее всех готов засвидетельствовать клятвой твою справедливость, ведь ты единственный оставшийся в живых Майнау, на благородство которого я полагаюсь с полным сознанием и гордостью, потому что оно составляет характеристическую черту нашего рода… Кстати, мне пришло на ум пересмотреть бумаги, посредством которых дядя Гизберт на одре болезни объяснился с окружавшими его лицами… Я живо вспомнил его в Волькерсгаузене, когда увидел его великолепный портрет, написанный масляными красками, и с ужасом заметил, что он очень пострадал от сырости и пыли и теперь требует реставрации. Читая его бумаги, кажется, будто слышишь его прощальное приветствие.

– Ты можешь видеть их. Но разве ты этого сейчас желаешь?

– Они, верно, сохраняются в ящике редкостей? – небрежно заметил Майнау, указывая на письменный стол в стиле рококо. – Если бы ты потрудился его отпереть…

Гофмаршал торопливо встал со своего кресла, ковыляя, побрел к столу и отпер ящик, в котором сохранялась записка графини Трахенберг. Осторожно взял он своими тонкими пальцами розовую бумажку и с коварной улыбкой показал ее герцогине.

– Блаженные воспоминания, ваше высочество, душистый розовый листок, и больше ничего, а между тем он стоил мне несколько тысяч! – воскликнул он, смеясь, и бросил записку назад в ящик; после того он вынул сверток бумаг, перевязанный черной лентой. – Вот, мой друг! – сказал он, передавая его Майнау, который тотчас же развязал его.

– А вот тут наверху лежит распоряжение дяди Гизберта относительно Габриеля! – воскликнул Майнау, вынимая из середины свертка маленькую бумажку. – Это, верно, последнее письменное выражение его воли?

– Да, это была последняя его воля, – с невозмутимым спокойствием подтвердил гофмаршал, возвращаясь к своему креслу.

Майнау взял еще несколько бумаг и разложил их рядом на столе.

– Странно! – заметил он. – Это последнее распоряжение, как я слышал, было написано за несколько часов до его смерти, а между тем здесь тот же его неизменный своеобразный почерк – приближение смерти не уменьшило твердости его руки! Тем лучше, иначе легко можно было бы усомниться в неподдельности этой записки, написанной без законных свидетелей.

Герцогиня с любопытством взяла у него из рук бумажку.

– Характерный почерк, но его трудно разбирать, – заметила она. – «Я предназначаю Габриеля для духовного звания; он должен поступить в монастырь и молиться там за свою глубоко падшую мать», – читала она, запинаясь.

– Не хочешь ли и ты, Юлиана, взглянуть на эти последние распоряжения умершего? – небрежно обратился Майнау к молодой женщине, которая стояла за пустым креслом, положив руки на его спинку.

Очевидно, он хотел пристыдить ее; Лиана чувствовала это и потому даже не подняла глаз. Никто из присутствующих не угадывал значения этой сцены, только для нее каждое слово было метко направленным ударом ножа. Зачем она была так неосторожна, что приподняла завесу, на которую указала ей Лен?.. Майнау держал перед нею две записки, и она, не дотрагиваясь до них руками, внимательно сравнивала их между собою. Это был одинаковый почерк до мельчайших подробностей, и притом такой оригинальный, такой своеобразный, что подделка его была бы немыслима, и все же…