Яркая краска залила лицо Майнау; он закусил нижнюю губу и, прервав чтение, бросил, не поднимая головы, низко опущенной, сильно раздраженный, но вместе с тем и робкий взгляд на жену.

В ту минуту, когда он приглашал Юлиану поглядеться в зеркало, говоря о нечистой совести, она стояла спокойно, скрестив на груди руки; так стояла она и теперь, только ему казалось, что под его взглядом ее стройная фигура приняла еще более гордую осанку; из-под платья выставилась крошечная, дивной формы ножка и твердо уперлась в пушистый ковер, но темные ресницы оставались опущенными… Вовсе не желая того, она высказала мужу горькую правду: прямо в лицо она пристыдила его и сама покраснела от этой мысли.

Майнау подошел ближе к ней.

– Ты совершенно права в твоих суждениях, – сказал он, видимо сдерживаясь. – Я ведь не слеп и вполне сознаю эту преобладающую во мне слабость, и когда я теперь знаю, что ты со своим тонким слухом и строгою критикой слышала из моих уст такое нелепое мнение, вся кровь приливает мне к сердцу… Но и тебя, строгий судья, я могу упрекнуть. Положим, я был тщеславен, но ты вела себя как лицемерка, если с презрением в сердце и с замкнутыми устами последовала за мной.

– Прочти еще несколько строчек, – прервала она его с мольбой и не поднимая глаз.

Он опять отошел к окну: начинало смеркаться.

– «Я знала, что после этих слов никогда не подвергнусь искушению чувствовать к нему хоть искру симпатии, – читал он дальше о себе, – и если я все-таки пошла с ним к алтарю и во второй раз произнесла святое «да», то сделалась соучастницей страшного святотатства, для которого нет оправдания, потому что я давно вышла из беззаботных лет юности…»

Теперь она бросилась к нему и хотела отнять у него письмо. Но он протянул левую руку, чтобы отстранить ее, и, почти прислонившись головою к стеклу, читал далее:

«Ульрика, Майнау очень красивый мужчина. Он щедро одарен гибким умом, которым он, со своею неподражаемою небрежностью, блистает в разговоре и который может увлечь женское сердце, но какою жалкою покажется его прекрасная салонная личность в сравнении с нашим кротким мыслителем Магнусом, строгому, деятельному уму которого несвойственна мысль: какой эффект произведешь ты?.. Видишь ли, в этом вопросе заключается разгадка всех сумасбродств, приписываемых Майнау, его дуэлей, любовных приключений, даже его ученых путешествий, в которых он, подобно сказочному принцу, внезапно, фантастически является то тут то там, на лету схватывая все, особенно выдающееся, ослепляющее. Он сам лучше всех видит свои многочисленные слабости, но не откажется ни от одной из них, потому что все они не больше как оригинальные благородные шалости, которым потворствует легкомысленный свет… Но если бы он был посерьезнее, построже к самому себе и поменьше избалован женщинами, то он мог бы быть человеком совершенным, но…»

Тут письмо прерывалось.

– Это правда: ты не огорчена, Юлиана! – сказал он с ироническим и каким-то особенным хриплым смехом, положив письмо на стол. – Огорченная не может так объективно и беспристрастно разбирать все мое существо, как делают это с несчастной пойманной бабочкой, рассматривая ее в лупу… Имея такие понятия о моем характере, ты совершенно права, если желаешь во что бы то ни стало отделаться от меня. После того, что сегодня случилось, тебе и нетрудно будет это сделать: даже неумолимый Рим должен будет согласиться на развод, так как есть налицо уважительная причина: ведь я ударил тебя!

– Майнау! – вскрикнула она. Тон его слов пронзил ее душу. Не глядя на нее, он ушел в зал; там, пройдясь несколько раз взад и вперед, он остановился у стеклянной двери и устремил взгляд на силуэты деревьев, окутанные вечерними сумерками… Как посмеялся бы друг Рюдигер, если бы мог теперь заглянуть в покои молодой женщины!.. Она стояла среди белых азалий в голубом будуаре, окруженная волнами золотистых волос, блеск которых не уступал блеску воспетых волос немецкой Лорелеи, этих ненавистных, расплетенных, рыжих кос, которые он мог допустить у жены, но отнюдь не у возлюбленной; ее осмеянные бледно-голубые глаза a la Lavalliere смотрели с выражением железной решимости. А Майнау? Как еще недавно он пророчески называл будущие ее письма «педантическими упражнениями в слоге серьезной институтки с хозяйственными отчетами в виде упрека»; теперь он прочел ее письмо, и волнение, очевидно скрывавшееся под мрачным, нахмуренным видом, его бессознательная нервная игра пальцами по стеклу говорили о том, что душевное спокойствие, при котором была немыслима «бессонная ночь», его покинуло.

Глава 17

После того как Лиана вскрикнула: «Майнау!», на ее половине воцарилась тишина: только в клетках в соседнем приемном зале еще щебетали маленькие птички, выбирая себе на жердочках поуютней местечко, где бы они могли, спрятав свои головки под крылышки, спокойно провести ночь, да по мозаичному полу длинной колоннады по временам раздавались шаги лакеев, но из голубого будуара не доносилось ни малейшего шороха. Неужели молодая женщина вышла из комнаты? Майнау почувствовал почти страх при мысли о таком оскорблении. Он ожидал, что она последует за ним, потому что его голос – что, впрочем, его самого удивило – взволновал ее, как волновал всех прочих женщин. Не полагал ли он, что и эта неуязвимая, сильная душа имела, как и другие слабые женские натуры, чувствительную струну, которая сочувственно отзывается на потрясающие звуки мужского голоса и, наконец, дает ему возможность торжествовать?..

Быстро, но неслышно ступая по устланному ковром полу, приблизился он к портьере.

Лиана не уходила. Она все еще стояла у окна, опершись левой рукой о подоконник и погрузясь в самое себя; несмотря на сгустившиеся сумерки, он видел ее милый профиль и красивый полуоткрытый рот. Услышав шорох, она медленно повернула головку, и большие глубокие глаза ее смотрели на него серьезно и спокойно. В ней не видно было следов борьбы, она давно уже оправилась.

– Тяжело мне будет, когда придется перевести Лео в его старую спальню, – заметил он, отвечая на ее взгляд холодным, пристальным взглядом.

Тяжелый вздох вырвался из груди молодой женщины, и глаза ее наполнились слезами.

– Тебя это недолго будет тревожить, ведь ты скоро уезжаешь, – произнесла она тихо, не поднимая глаз.

– Конечно, я уезжаю и бешенее, чем когда-нибудь, брошусь в водоворот жизни; кому же судить меня за это? За собою оставляю я вечный лед гордой добродетели, холодного, наблюдательного ума, а передо мною жизнь со всем разнообразием наслаждений. Там меня лелеют, как сказочного принца, а здесь подвергают неумолимому критическому разбору до мельчайших подробностей.

Он направился к выходной двери.

– Ты ничего не имеешь сказать мне, Юлиана? – спросил он, глядя на нее через плечо.

Она отрицательно покачала головой, но прижала руку к сердцу, как будто подавляя какое-то непреодолимое желание.

– Мы сегодня в последний раз одни, – добавил он, пристально следя за ее движением. Быстро приняв решение, она подошла к нему.

– Я высказала тебе много неприятного, против моего желания; мне это больно, но я еще не кончила… ты сам вызвал меня; можешь ли ты еще выслушать?

Он ответил утвердительно, но остался неподвижно стоять у двери, положив руку на ручку.

– Я не раз слышала от тебя, что в следующем полугодии ты не предвидишь никакой деятельности в отечестве… Майнау, неужели отец, какое бы ни занимал он положение в обществе, имеет право отказываться от своих обязанностей по воспитанию своего ребенка?.. Дальше: в каких руках оставляешь ты своего единственного сына?.. Ты сам относишься с неуважением к строгим, неисполнимым догматам, проповедуемым твоей церковью, и знаешь, что они до суеверия ревностно исполняются и придворным священником, и твоим дядей, а между тем беззаботно предоставляешь им руководить молодым умом твоего сына; даже еще хуже: ты молчишь против своих убеждений!..

– А, это наказание за то, что я не поддержал тебя во время неутешительных прений о существовании дьявола! Да кому же придет охота спорить о таких нелепостях, которые уничтожатся сами собою? Лео даже и по духу мой сын; он освободится от излишнего балласта, как только станет мыслить самостоятельно.

– Так спокойно думают многие, которые должны были бы действовать, и только этим объясняется, что в нашем столетии терпима безумная отважность человеческого рассудка, которую проповедует старик в Риме… Действительно ли уверен ты, что Лео перенесет внутренний переворот так же легко, как ты? Я знаю, что первые сомнения в вере оставляют глубокие раны в душе; к чему же добровольно вызывать их и, может быть, потрясать религиозное чувство?.. Как бы мы ни охраняли, ни изучали детскую душу, она все остается тайною для самой себя и для нас; мы не можем заранее знать, каковы будут лепестки в не распустившейся еще чашечке цветка, это я узнала по опыту, какой я приобрела с тех пор, как живу здесь с Лео и постоянно наблюдаю за ним. Убедительно прошу тебя, не оставляй Лео в руках священника!

Он молчал, но руки его невольно оставили дверную ручку.

– Хорошо, – сказал он после некоторого раздумья, – я согласен исполнить эту просьбу, как твою последнюю волю перед отъездом… Довольна ты?

– Благодарю тебя! – воскликнула она искренно, протягивая ему левую руку.

– Нет, что мне в этом рукопожатии! Мы ведь перестали быть добрыми товарищами, – сказал он, отвернувшись. – Впрочем, – и тут Майнау насмешливо улыбнулся, – ты не слишком-то благодарна. Твой очень хороший друг, придворный священник, с неограниченным самоотвержением где только может вступается за тебя, а ты против него интригуешь!

– Он лучше всех знает, что я не желаю его рыцарских услуг, – возразила она спокойно. – В первый вечер моего приезда сюда он пробовал приблизиться ко мне, но такими хитрыми путями ему вряд ли удастся обратить меня.

– Обратить! – громко смеясь, воскликнул Майнау. – Посмотри на меня, Юлиана! – Он схватил ее левую руку и крепко сжал. – Ты в самом деле так думаешь? Он хотел обратить тебя? Обратить в католичество? Ну, говори же, я хочу знать правду! Неужели этот удивительный служитель церкви злоупотребляет своим знаменитым проповедническим голосом? Признайся, Юлиана, неужели он дерзнул хоть одним своим дыханием коснуться тебя?..