– Нет, – возразила Лиана совершенно спокойно, и, вынув розетку из футляра, она отодвинула у нее на задней стороне пластинку. – Вам, вероятно, известен герб герцога фон Тургау, господин гофмаршал? Тогда потрудитесь убедиться, что он вырезан внутри розетки. Я получила ее в наследство с отцовской стороны. И вы, конечно, сознаете, что для внучки герцогини фон Тургау подобная ошибка или, как вы предполагаете, промах совершенно невозможны.

– Ради бога, дорогая моя! – воскликнул старик теперь уже с непритворным замешательством. – Неужели я так неловко выразился, что вы совершенно не поняли меня? Невозможно. Нельзя же высказать того, что и в ум не приходило. Впрочем, я все-таки был прав, допустив в этом случае ошибку. В нашем семействе есть точь-в-точь такой же фермуар.

– Я знаю… в моей гардеробной стоит сундучок с фамильными бриллиантами Рауля, между которыми он хранится; вскоре по моем приезде сюда я все их проверила по описи.

– Говоря иными словами, вы тотчас же вступили во владение ими, хотя за это я и не думаю осуждать вас. Ввиду этого богатства вы имели полное право возвратить остатки прежнего величия вашего дома сестре вашей Ульрике: вам они больше не нужны, а ей будут очень кстати.

Он говорил это язвительно, и злобная улыбка искажала его лицо. Лиана делала нечеловеческие усилия, чтобы удержать слезы, проступавшие у ней на глазах, и, заметь их старик, она пропала бы. Подняв с пола ящик, она поставила его на письменный стол с редкостями, у которого сидел гофмаршал.

– Вы ошибаетесь, господин гофмаршал, – возразила она, прямо глядя ему в лицо, – я буду чтить память вашей дочери и никогда не стану носить бриллиантов, которыми она когда-то украшала себя. Я только проверила их по списку, так как должна отвечать за них… Вы ошибаетесь и в том, если думаете, что я посылаю свой фермуар обратно в Рюдисдорф для того, чтобы Ульрика могла щеголять «остатками прежнего величия». Как засмеялась бы при этой мысли моя Ульрика!..

Лиана пропустила лежавший на столе ножик для разрезания бумаги между остатком крышки и ящиком, вынула оттуда целую кипу бумаги с высушенными растениями и отложила их в сторону, а также какой-то плоский предмет, завернутый в голландскую бумагу, по-видимому картину; потом обернула ящик вверх дном и стукнула по дну пальцем.

– Кроме наследства от моей бабушки, в ящике нет ничего ценного, – проговорила она сурово, едва переводя дух, и гордо посмотрела на старика, впалые щеки которого покрылись легким румянцем стыда: наказание было вполне заслужено им.

– Боже милостивый, к чему это доказательство? – воскликнул он. – Не должен ли я извиняться, когда я не имел и мысли оскорбить вас… Могу ли я когда-нибудь сомневаться в вашей правдивости?.. Я всегда верю вам на слово, верю во всем, даже если бы вы сейчас сказали мне, что отсылаете домой фермуар, чтобы повесить его на шею маменькиной собачки.

Его голос звучал слишком дерзко, а злобная насмешка, кривившая его губы, заставила вспыхнуть молодую женщину. Она уже намеревалась повернуться к гофмаршалу спиной и выйти из комнаты, как увидела, что придворный священник, до сих пор хранивший молчание, вдруг сделал резкое движение и бросил такой взгляд на гофмаршала, точно хотел пронзить его своими огненными глазами… Не собирался ли он защищать ее?.. Не переживала ли она теперь одну из тех «тягостных минут», в которые он желал прийти на помощь ей? Нет, никогда не протянет она даже кончика пальца этому священнику, который, со всею предоставленною ему светскою властью, забирал в свои железные оковы все человеческие души, какие ему только попадались.

– Такие глупости мне и в голову не приходят, – сказала она, быстро овладев собою, чтобы не дать времени священнику вмешаться в их разговор. – Я дочь Трахенбергов, а они всегда слишком серьезно смотрели на жизнь, чтобы поступать так детски наивно… К чему мне скрывать это? Весь свет знает, что мы обеднели; я посылаю розетку матери, чтобы дать ей возможность ехать на воды.

– Э, что вы мне такое рассказываете? – засмеялся гофмаршал. – Или я должен осуждать вас, что вы так чрезмерно скупы? Вы получаете до трех тысяч талеров на булавки.

– Я думаю, исключительно от меня зависит, как распоряжаться этими деньгами, – прервала она его серьезно.

– Конечно, я не имею права спрашивать, обращаете ли вы их в банковые билеты или обшиваете ими ваши кисейные платья… Впрочем, можете ли вы иметь понятие о стоимости драгоценных камней? – Тут он презрительно ткнул пальцем в лежавший на столе футляр. – Вещь эта не стоит и восьмидесяти талеров… О боги! Восемьдесят талеров для поездки на воды графине Трахенберг!

– Эта вещь уже раз была оценена, – возразила она, стараясь владеть собою. – Я знаю, что выручка за нее недостаточна. Именно потому я…

Лиана, не договаривая, остановилась, и яркая краска разлилась по ее нежному лицу. Она увлеклась и сказала больше, чем позволяло благоразумие.

– Ну-с? – спросил гофмаршал и, нагнувшись вперед со злобной улыбкой, устремил на нее взгляд.

– Я прибавила еще вещь, которую Ульрика продаст не менее как за сорок талеров, – докончила она с глубоким вздохом и уже не таким твердым голосом, как прежде.

– Да откуда же у вас такие необыкновенные ресурсы?.. Уж не этот ли предмет? – указал он на сверток, обернутый в голландскую бумагу, на который она нечаянно положила руку. – Если не ошибаюсь, это картина?

– Да.

– Вашего собственного изделия?

– Да, я сама рисовала ее.

Она прижала руки к груди, точно у нее недоставало дыхания. С быстротою молнии представились ее воображению Рюдисдорфский замок и мать, выбросившая сочинение Магнуса на каменные ступени террасы.

– И эту картину вы хотите продать?

– Я уже прежде говорила вам об этом. – Она не подняла глаз, зная, что встретит взгляд, горящий полным торжеством, – так медленно и знаменательно был предложен ей вопрос. Это была возмутительная игра кошки с мышью.

– У вас, верно, есть какой-нибудь любитель, богатый друг и меценат, посещающий Рюдисдорф и считающий своею обязанностью щедро оплачивать подобные произведения искусства?

Теперь она победила свое ужасное внутреннее волнение, к ней возвратилось совершенное спокойствие, помогающее быстро принять твердое решение.

– Я, разумеется, не прибегала к такого рода приобретениям, похожим как две капли воды на нищенство, и предпочла продавать свою работу купцам, – сказала она совершенно спокойно.

Гофмаршал подскочил как ужаленный.

– Это значит, другими словами, что вы до своего замужества трудами своих рук зарабатывали хлеб?

– Отчасти да!.. Я знаю, что этим признанием предаю себя всецело в ваши руки; знаю также и то, что делаю свое положение в доме еще нестерпимее, но я предпочитаю все это тяжелому бремени вечной тайны, которая губит душу. Я не хочу и не могу продолжать здесь того, что принуждена была делать в Рюдисдорфе, чтобы не раздражать матери.

– Признаться сказать, великолепный выбор сделал Рауль взамен моей знатной и гордой Валерии! – воскликнул с горькою усмешкой гофмаршал, опрокинувшись в кресле.

Придворный священник вскочил и хотел было взять ее руку, но она отступила в глубину комнаты, протянув вперед обе руки, как бы отстраняя его.

– Вы наговариваете на себя, баронесса! – воскликнул он почти с мольбою. – Согласитесь, что теперь, в сильном волнении, вы описываете некоторые обстоятельства совсем иначе, чем сделали бы это при спокойном обсуждении.

– Нет, ваше преподобие, я с вами не согласна, это было бы против правды; я повторяю, и очень ясно: мои руки уже зарабатывали деньги, работали за плату!.. В эту минуту, когда я вижу впечатление, сделанное моим признанием, я дышу свободнее. – Горькая улыбка мелькнула на ее прелестном лице. – Я знаю, что от зоркого взгляда господина гофмаршала ничто не укроется, рано или поздно он узнал бы всю правду, и тогда на мне лежал бы вечный упрек за мое молчание и, пожалуй, возникло бы подозрение, что я стыжусь моего прошлого, от чего да сохранит меня Бог!.. Неужели вам было бы приятнее узнать, что я до замужества жила милостыней? – обратилась она к гофмаршалу. – Вы презираете благородную руку, которая трудится, потому что не имеет доходов в своем распоряжении? Как же после другие сословия будут питать уважение к дворянскому роду, когда он сам думает, что герб его непременно должен лежать на золотом поле? Не сам ли он своею пляскою вокруг золотого тельца опровергает идею о личном преимуществе перед прочими сословиями?.. Слава богу, в настоящем веке есть люди нашего сословия, воспитанные на более благородных понятиях, которые не стыдятся искусства.

– Искусство! – засмеялся гофмаршал. – Вы называете искусством пачкотню, которой обучает учитель в институте благородных девиц по одному и тому же шаблону и…

Тут он схватил пакет и вынул из него рисунок; последнее слово вылетело у него с каким-то шипением; от испуга или стыда вся кровь бросилась в его бледное лицо. Как бы одолеваемый слабостью, он несколько раз откидывался на спинку кресла, и, когда изумленный священник приблизился к нему, он протянул над рисунком руку, как бы желая скрыть его от его глаз.

Глубокое переживание, испытанное молодой женщиной в индийском домике, было перенесено на бумагу, хотя несколько в идеальном виде. Здесь «цветок лотоса» не лежал на тростниковой кровати, на этом ложе мучений, к которому паралич приковывает ее уже тринадцать лет, но эфирное существо покоилось на мягкой зеленой траве, и искусная кисть сумела возвратить ей роскошные формы молодости. Это была баядерка Бенареса – такая, какой привез ее из-за моря немецкий барон. Она полулежала, опираясь на руку головой. Золотые монеты блестели у нее на лбу и голове и спускались вдоль ее длинных черных кос, падавших на грудь по пунцовой шелковой кофточке с золотою тесьмой, которая покрывала лишь плечи и незначительную часть рук; зубчатые листья растения бросали приятную полутень на лежавшую фигуру, между тем как на заднем плане солнечные лучи падали на мраморные ступени индийского храма и играли в слегка колебавшейся воде пруда… Рисунок был сделан акварелью и не вполне окончен, так как фигура была набросана эскизно, но в каждом штрихе сказывалась талантливая уверенность художника. Головка с темными глазами на дивно прекрасном продолговатом лице, положение обнаженных, с браслетами у щиколотки ножек, тонувших в мягкой траве, где каждая былинка, казалось, колыхалась под ними, необыкновенно грациозный очерк талии заметен был под прозрачным покрывалом баядерки, – все это, исполненное отчетливо, с большою смелостью и силой, делало картину истинно художественным произведением, в чем так сильно сомневался гофмаршал.