Майнау закусил губу. С неприятным, почти гневным удивлением смотрел он попеременно то на спокойно говорившие уста, то на смело смотревшие на него глаза.

– Да, но если бы Трахенберги и пробудились, то остались бы довольны, – проговорил он, саркастически улыбаясь. – Их всему свету известная фамильная гордость еще живет и умеет энергически заявлять о себе; это, наверное, вознаградило бы их за потерю состояния, о которой ты напоминаешь.

Лиана ни слова не ответила ему, но медленно и величественно прошла в дверь, которую он отворил ей с низким, почти ироническим поклоном. Сопровождая ее теперь, Майнау точно переродился: он не походил на того светского человека, который вел ее в Рюдисдорфскую церковь, словно к обеденному столу; не таким он был и в лесу, когда управлял бешеными лошадьми, следил торжествующим взглядом за удалявшейся бледной герцогиней, – в эту минуту происходила в нем та же борьба, которую только что пережила его молодая жена. Он глубоко раскаивался в сделанном им важном шаге, на который решился, поверив обещанию графини, что он получит в Лиане такую жену, из которой может делать все, что захочет… Еще было время, еще его церковь не освятила их союза… Вдруг шелест ее длинного тяжелого шлейфа затих. Лиана остановилась и высвободила свою руку из-под его руки; он тоже принужден был остановиться и с удивлением посмотрел на нее. Один взгляд на ее побледневшее лицо мог объяснить ему то, что происходило в ней; с выразительной насмешливой улыбкой взял он ее снова под руку и пошел вперед мимо парадно одетой замковой прислуги, выстроившейся шпалерою перед церковною дверью… Значит, его решение было непоколебимо, и она пошла далее, но уже не как овечка, обреченная на заклание: гордая бабушка в зале ее предков могла бы теперь порадоваться величественным манерам своей внучки, по спокойному, сдержанному лицу которой нельзя было и предположить, как трепетно билось ее сердце.

С каким блеском был выведен здесь на сцену обман! В самые счастливые дни рюдисдорфского великолепия не видала Лиана такого богатства серебра, которым покрыт был алтарь; тысячи огней горели в люстрах, и вся оранжерея, в чем отказал больной старик для встречи новой госпожи, перенесена была сюда для придания большей торжественности священнодействию. Среди этого леса фонических растений, покрытых чудными цветами, и тысяч зажженных свечей золотистые лучи заходящего солнца проникали сквозь высокие готические церковные окна, клубились облака фимиама; как сквозь туман, видела Лиана лица множества присутствующих, в стороне – пунцовое одеяло и лежащие на нем бледные сложенные руки гофмаршала и великолепное облачение священника. Строго и повелительно стоял он на ступенях алтаря; она невольно содрогнулась, приблизившись к нему: точно огненный поток лился из глаз этого человека, и глубокий проницательный взгляд его встретился с ее широко открытыми глазами. Только после ее испуганного движения его взгляд обратился к небу, и над ее головою раздался звучный потрясающий голос; он говорил о вечной любви и преданности – какое кощунство!.. Безыскусные слова рюдисдорфского пастора успокоили было ее, эта же восторженная речь придворного проповедника пролила яркий свет на притворство и ложь, под прикрытием которых совершался настоящий союз, и каждое слово проповеди как острый нож входило в самое сердце. Молодая женщина трепетала пред этим священником, огненные глаза которого не отрывались от нее, и, сама не зная зачем, она вдруг прикрыла подвенечной вуалью грудь и плечи.

Но вот кончился и этот день, самый тягостный и роковой во всей ее жизни. Настала давно желанная минута, когда она могла запереть двери отведенных для нее комнат, отделявших ее от всех обитателей замка. Отпустив горничную и сняв свой подвенечный наряд, она надела белый пеньюар. Спать она не могла – она чувствовала свое одиночество, ее мучила тоска по своим, и ей страстно хотелось увидеть, подержать в руках хотя бы какой-нибудь предмет, привезенный с собою… Нервно, дрожащими руками открыла она маленький сундучок, поставленный в зале по ее желанию. Сверху лежала тетрадь латинских сочинений, написанных ею; она невольно вздрогнула и бросила робкий взгляд на большой портрет, висевший против нее, – это был он, этот красавец, с загадочным лицом, на котором постоянно чередовались огонь страстей и ледяной холод, выражение душевной доброты и язвительной насмешки! Эти противоречия наводили на нее ужас. Она торопливо свернула рукопись: даже эти нарисованные на портрете глаза не должны были видеть написанного ею.

«Майнау вытрясет из тебя твои ученые бредни!» – припомнились ей слова графини Трахенберг.

Не далее как сегодня за ужином, рассуждая об эмансипации женщин, Майнау с презрением заявил, что не знает, которая из женщин более заслуживает осуждения – та ли, которая не исполняет своих материнских обязанностей, кокетничая и предаваясь удовольствиям, или та, которая выгоняет из своей комнаты детей, чтобы сочинять стихи, писать ученые статьи. Чернильное пятно на руке женщины несноснее для него дурного обеда.

Она подошла к письменному столу, чтобы скрыть в нем от посторонних глаз этих немых свидетелей своей прежней духовной деятельности. Стол был из розового дерева – самое образцовое произведение, какое когда-либо выходило из-под руки художника. Каким мыслям предавалась, сидя тут, воздушная, неспокойная душа умершей?.. Доска стола почти гнулась под тяжестью дорогих безделушек и статуэток, из которых каждая была более или менее легкомысленного содержания и резко противоречила строгому благочестию. Лиана с трудом выдвинула один из ящиков стола; он был доверху наполнен свертками с золотом; очевидно, то были деньги, назначенные ей на булавки. С испугом задвинула она опять ящик и заперла его на ключ. Это открытие и душный комнатный воздух, пропитанный запахом жасмина, побудили ее выйти в соседнюю комнату и отворить стеклянную дверь в сад. Благодаря опущенным гардинам Лиана не знала, что на безоблачном небе ярко светит полная луна. Она невольно отступила – так ослепителен, так необыкновенен показался ей тот Шенверт, окруженный остроконечными вершинами скалистых гор, частью покрытых чудным вековым лесом… Казалось, что эти горы, подобно драконам с оскаленными зубами, окружив Шенверт, стерегли это сокровище… Она вышла на веранду, крыша которой поддерживалась колоннами. Какой резкий контраст представляло собой новейшее убранство комнат с сероватыми от времени колоннами, гордо поднимавшимися в строгой красоте и облитыми теперь лунным светом. Не чувствовалось ни малейшего ветерка, хотя в верхних слоях воздуха, вероятно, было движение, потому что эоловы арфы издавали по временам тихий, трепетный звук.

Среди этой торжественной тишины ночного часа вдруг послышались приближающиеся шаги; испуганная Лиана спряталась в тень за колонну, и в ту же минуту из-за северного угла дома выбежал ребенок; это был Лео. На босых ногах его были туфли. Наскоро надетые зеленые бархатные панталоны он держал обеими руками, а ночная рубашка его, обшитая кружевами, была расстегнута и спускалась с плеч… Ребенок робко осмотрелся и побежал еще скорее к проволочной решетке. Лиана неслышными шагами следовала за ним.

– Что ты делаешь тут, Лео? – спросила она, удерживая его.

Он испуганно вскрикнул.

– Ах, новая мама! – сказал он, как бы успокоившись. – Ты скажешь об этом дедушке?

– Если ты намерен поступить дурно, то конечно.

– Heт, мама, – ответил он своим твердым, уверенным тоном и тряхнул локонами; он, по-видимому, выскочил из кровати. – Я только хочу дать Габриелю эти шоколадные фигуры – я не сам взял их, право, мама! Господин Рюдигер положил их мне за ужином на тарелку. Я всегда прячу их для Габриеля, но наутро не нахожу уже их в кармане: фрейлейн Бергер очень любит их, она целый день жует и всюду шныряет, противная…

– Да где же эта фрейлейн Бергер? – спросила Лиана.

Наставница была представлена ей после свадьбы и произвела на нее очень благоприятное впечатление.

– Она играет в фанты в классной комнате и не позволяет мне входить туда; она заперла дверь, – ворчал Лео. – Они там ужасно шумят и пьют пунш; я слышу это сквозь замочную скважину… Я сегодня совсем не видел Габриеля, потому что худо вел себя, но покойной ночи я ведь могу пожелать ему, – проговорил он своим обычным упрямым тоном. – Могу я, мама? Да, могу?

Он просил хотя и настойчиво, но с полным доверием ребенка к матери; радостно встрепенулось сердце молодой женщины: этот упрямый ребенок с первой минуты добровольно подчинялся ее материнскому авторитету, и луч счастия проник в ее изболевшуюся, печальную душу; она обняла мальчика и нежно поцеловала его.

– Дай мне конфеты, Лео! Я сама отнесу их Габриелю. Ты должен теперь лечь спать, – сказала она и протянула руку. – Я скажу ему от тебя «покойной ночи», но где я найду его?

Лео охотно вывернул карманы и высыпал конфеты в красивые руки матери. Она улыбнулась: такого богатства шоколада нельзя было показать деду: выговор, сделанный за фруктовое мороженое, не ускользнул от ее тонкого слуха.

– Ты должна идти туда, мимо пруда, – объяснил мальчик, указывая на проволочную решетку. – А только в дом нельзя входить, дедушка это строго запретил, а фрейлейн Бергер говорит, что там живет колдунья с длинными зубами; конечно, это глупости, и я не боюсь. Ведь не кусает же она Габриеля?..

Молодая мать застегнула рубашечку Лео и повела его за руку обратно в замок… У потолка была привешена лампа, освещавшая сквозь зеленое граненое стекло магическим светом спальню ребенка. Постель царственного дитяти не могла бы быть роскошнее и изящнее постели этого потомка Майнау. Но несмотря на всю окружавшую его роскошь, на шелковые занавесы у постели, на дорогие кружева и шитье, украшавшие подушки и простыни малютки, бедному ребенку недоставало нежных попечений… Его сна не охраняла добрая любящая рука, хотя бронзовый ангел и поддерживал шелковые складки над его постелью и простирал над ним свои блестящие золотые крылышки…

Из соседней классной комнаты доносился веселый хохот и звон стаканов. Лиане казалось, что душа умершей матери должна, грозная, витать здесь и чертить на стене Mene, Tekel…[2] забывшей свои обязанности наставнице.