— Спасибо, — пробурчала я.

— Хенинг! — позвали его из комнаты, и он вышел. Все это было весьма забавно. Я очень живо представила себе, как прихожу рано утречком в его клинику, усаживаюсь напротив него и говорю:

— Мой дорогой дядя Хенинг, я перестала верить матери, потому что вы ее любовник. Не могли бы вы прекратить эту связь?

Но самое интересное, мне нравилась его спокойная манера. Он никогда не позволял себе резких замечаний, я никогда не видела его в плохом настроении. В нем было что-то очень основательное, рассудительное и вдумчивое. Он прекрасно подошел бы на роль школьного учителя или священника.

Когда гости уходили, папа начинал слоняться по комнатам, рассуждая о том, что все прошло весьма удачно, а мама сидела тихо и почти ничего не говорила. Именно в такие минуты между ними и случались почти незаметные постороннему глазу, но опасные перепалки.

— Ты стряхнул пепел прямо на ковер, — говорила мама. — Три стакана виски подряд для тебя явно многовато.

— Какие все-таки приятные люди, — отвечал папа. — Они высокого мнения о моем бизнесе и так хорошо ко мне относятся.

— Ты так полагаешь? — отзывалась мама. — В следующий раз пригласи их лучше в ресторан. Мне будет гораздо спокойнее.

— Но дом имеет такое большое значение, — возражал он. — И ты должна присутствовать на вечере в качестве хозяйки. Это и дает личный контакт…

— Хм, контакт… Да… пожалуй, я лучше лягу.

И она выходила из комнаты прямая, как палка. Мама ненавидела людей, которые говорят дома о деньгах, и презирала ребяческое желание отца делать вид, что он преуспевающий бизнесмен. Она придерживалась о нем другого мнения, к тому же сама была настоящим снобом, хотя никогда в этом не признавалась. В ее глазах первыми людьми среди представителей разнообразных профессий были врачи, за ними следовали юристы. Она говорила «доктор медицины»с таким выражением, будто называла какой-то прекрасный цветок, а звание «судья муниципального суда» вызывало у нее восторженный вздох. Поэтому-то она и хотела, чтобы я выбрала колледж по одной из этих специальностей, хотя я вовсе не была склонна к серьезной науке. Впрочем, я об этом мало задумывалась — впереди была масса времени.

В начале октября погода наконец начала портиться. После трех безоблачных месяцев тепла и солнца ветер и дождь казались невыносимыми. Утром небо было тяжелым и серым, и я вдруг ощутила, что перемена погоды связана с моей жизнью. «Ты должна надеть сапоги и плащ, — сказала я себе, — и в этом наряде (естественно, без шапки — носить шапку у нас в школе считалось смертным грехом), возможно, станешь снова героиней любовной пьесы или некой новой неизвестной драмы.»

Однажды вечером под проливным дождем я отправилась к Вибике. Жила она недалеко, и я шла по мокрой дороге, засунув руки в карманы. Замечательно было чувствовать капли дождя на лице и волосах. Они напоминали слезы земли, которая прощалась с летней любовью. Я думала о кораблях в море — там должно быть бушевал шторм, и сильным мужчинам приходилось бороться со стихией за свою жизнь.

— Ага, — воскликнула Вибике, открывая мне дверь. — Кое-кто уже тут. Мы болтаем в моей комнате.

Здесь была Астрид со своей необъятной косметичкой. Она обалденно подрисовала себе брови — до самых висков. С ней был Прибен, парень из параллельного класса, который за ней ухаживал. Четвертого персонажа я не знала.

— Это Бенни, — представила его Вибике.

— Меня зовут Бент, — добавил он, протягивая руку, — но все зовут меня Бенни.

— Потому что он без ума от Бенни Гудмана, — пояснила Астрид.

— Он тоже играет, только не на кларнете, а на трубе.

— Ты музыкант? — переспросила я.

— Не совсем. Я играю, потому что мне нравится играть, вот и все.

Труба и сейчас была с ним, и он все время ласкал кнопки, будто хотел, чтобы они ни на минуту не утратили тепло и нежность. Движение было нервным и, видимо, бессознательным. Волосы у Бенни были пепельными, прямыми и длинными, глаза — очень глубоко посаженными. Его длинные сильные руки, как мне показалось, должны были принадлежат мужчине старше, хотя ему не могло быть больше восемнадцати. Как только я его увидела, во мне вдруг что-то дрогнуло. Это было предчувствие.

— О чем мы говорили? — спросила Астрид. — Ах да, о принуждении и запретах. Если бы взрослые не заставляли нас делать одно или не запрещали другое, мы бы доставляли им гораздо меньше волнений.

— И как бы ты себя вела, если бы у тебя была семнадцатилетняя дочь? — поинтересовался Прибен. — Неужели ты ни разу не сказала бы ей: «Прекрати. Я тебе это запрещаю.»?

— Наверняка такое желание бы возникало, — согласилась Астрид, — но я бы не стала ставить вопрос именно так. Я бы попыталась показать ей, объяснить, почему того или другого не следует делать.

— Мы говорили о Водил, — пояснила мне Вибике. — Она две ночи подряд не ночевала дома и сейчас сидит под домашним арестом. Ее запирают, как только она приходит из школы, и выпускают только утром.

— Бодил дура, — заметила я. — То она появляется в школе в бриджах, и ее посылают переодеваться, то прогуливает без конца.

— Бог с ней, — перебила меня Астрид. — Вопрос в принципе. Я хочу знать, почему нельзя делать то или другое. Почему нельзя приходить позже, чем тебя ждут родители?

— Но в этом нет никакой тайны, — заметил Прибен. — Если тебе говорят придти в час, а ты появляешься в половине второго, то не надо, наверное, объяснять, что ты нарушила обещание. Получаешь по шее, и знаешь, за что.

— А разве ты никогда…

— Конечно-конечно, но с девушками все совсем по-другому.

— Ха-ха, — заметила Вибике, — парням всегда позволяется больше только потому, что они носят брюки.

— Все это вопрос доверия, — заявила Астрид. — Доверие и взаимопонимание между поколениями больше не существуют. Я лучше проглочу язык, чем расскажу что-то родителям.

— Так было всегда, во все времена, — возразил Прибен. — Двадцать-тридцать лет назад с нашими родителями и два века назад с их предками.

— О, господи! — воскликнула Вибике. — Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

— Нет, это очень важно, — вдруг заявил Бенни, вставая.

«Боже, какой он худющий, »— заметила я.

— Мы уверены, что мы такие умные, такие сообразительные. И еще мы считаем, что молодость искупает и извиняет все. Но это не так. Есть еще вопрос ответственности. А ответственность трудная штука, и почувствуй вы ее на своих плечах, как я, вы бы согнулись до земли. Мы вступили в новую эпоху, которую ни с чем нельзя сравнить, — это атомный век. И можете вы со всем этим справиться? Наука, общество пережили революцию, а общественное сознание никак не хочет этого не замечать. Может, мы делаем сейчас что-то, о чем через пятьдесят лет будут говорить: «Они совершили ошибку, а мы за нее расплачиваемся.» Или наоборот: «С них началась новая раса людей — они превратили Землю в рай.»А вы говорите о каких-то глупостях — кто во сколько пришел домой в субботу. От смеха можно сдохнуть. Отодвиньте горизонт! Все эти разговоры для детской о непонимании отцов и сыновей вышли из моды и устарели. Перед лицом атомной бомбы не имеет никакого значения, найдет Астрид общий язык с матерью или нет. Если мы сможем контролировать бомбу, то сумеем и все остальное. У нас есть шанс стать счастливыми, но есть и другой — гораздо более вероятный — превратиться в радиоактивные скелеты. В наших руках будущая жизнь. Жить или умереть? Вот вопрос. Быть или не быть! И я хочу жить. Быть! Боже мой, я хочу играть на трубе и познать счастье! Но я должен для этого потрудиться и потому буду бороться со всей дрянью.

Он снова сел. Его маленький монолог заставил меня затаить дыхание. Может, он говорил слишком резко, но в его словах был огонь — настоящий огонь! Все молчали. Никто не рискнул ни возразить, ни поддержать его.

— Ну и речуга, — протянул, наконец, Прибен.

— Ерунда, — смутился Бенни. — Ты послушай меня в среду на школьном совете. Это будет речь для передовицы газет.

— Сыграй нам, — попросила Вибике. — Продолжи монолог — поиграй на трубе.

— Нет. Я не в настроении, — отказал он мрачно.

Астрид начала рассказывать Вибике что-то о новом ночном креме, после которого кожа становилась похожей на персик. Я почти не раскрывала рта весь вечер.

Потом Бенни пошел проводить меня домой. Он нес трубу под мышкой, и она казалась частью его тела. Дождь перестал, но было довольно свежо, ветрено, и первые осенние листья слетали к нашим ногам. Вдруг на углу он остановился.

— Подожди. Я, кажется, поймал, — сказал он, а потом приставил трубу к губам и заиграл.

Я стояла, замерев от восторга. Я мало знала об игре на трубе, но музыка показалась мне замечательной. Мягкие нежные звуки возникали ниоткуда и терялись в садах. Мелодия должна была разбудить все окрестности, но кругом стояли только молчаливые спокойные деревья. Я смотрела на его напряженные губы и щеки, и боялась, что от напряжения последней октавы он рухнет замертво.

Он отнял от губ инструмент и глубоко вдохнул.

— Это кусочек из «Бейзин Стрит Блюз». Скажем так — серенада для тебя.

— Спасибо, — я была по-настоящему тронута. — Тебе надо быть осторожнее, — заметила я, — ты когда-нибудь сломаешься.

— Но ведь красиво, правда? Труба простейший инструмент, но в ней столько поэзии. Если тебе одиноко и ты слышишь вдалеке пение трубы, то кажется, что плачет зверь.

— Только когда тебе одиноко, редко услышишь трубу, — заметила я. — Да и когда весело — тоже.

— Какая ты приземленная. Беда с этими современными девушками — они никак не могут следовать за тобой в открытый космос.

Потом он сунул трубу под мышку и, не попрощавшись, повернулся и побежал по до роге, перепрыгивая лужи. Я немножко обиделась, что он не сказал мне ни слова, но, укладываясь спать, все время вспоминала его трубу и глаза.

Когда на следующий день я вышла из школы, то сразу увидела, что он ждет на другой стороне улицы.