— В этом нет ничего оригинального, — заявил Брюс. — Америка все взяла у Парижа и Лондона. Великие нации, которые считают себя центром мира, всегда сначала наблюдают за миром. Это неизбежно. Не делайте из этого характерную черту вашего национального гения.

Он блефовал со мной, этот Джонни Уокер[7]. Тем более что он поставил меня в клинч на свой манер, без озлобленности, так же, как он до этого загнал в угол пресс-атташе: безапелляционно, но самым спокойным тоном. Он говорил неторопливо. Его слова были растянутыми, как будто он произносил их по слогам. Когда я слышала его медленный и низкий голос, создавалось ощущение, что этот человек уверен в себе, он обдумал то, что говорит, и знает, что его не будут прерывать. Это просто: я нашла, что его агрессия изысканно сексуальна. Однако сдаваться под огнем неприятеля конечно же не собиралась. Я люблю, чтобы последнее слово осталось за мной, во всяком случае, на моей территории, в области истории.

— Это неверно, — возразила я. — Египет и Китай ничего не заимствовали за границей. Может быть, потому что они не собирались устанавливать власть над своими соседями. Но в этом я сомневаюсь. Аравия тоже возникла сама по себе, но стремилась завоевать весь мир.

Возможно, что и так. Об этом можно было бы рассуждать бесконечно. Но Брюс хотел сначала удостовериться, что я заказала столик для обеда.

Перед уткой с апельсинами и бутылкой «Мутон-Ротшильда» вы мне сможете петь что угодно про ваш несомненный национальный гений. Искусство жизни, соглашусь, это ваша сильная сторона, в этом вы чемпионы мира. Но сначала дайте мне этим воспользоваться. Найдите нам хороший ресторан.

Не забывайте, я работаю по найму. Мне платят, чтобы я была любезной. С тех пор как я езжу с туристами в Фонтенбло, у меня сложились определенные привычки. Я зарезервировала столик в Барбизоне, на главной улице, в «Трактире матушки Макмиш», отмеченном под номером 17/20 в британском справочнике «Гот и Милло». Брюс был в восторге. Одно только слово «Барбизон» вызвало у него радость, ассоциируясь с художниками в сабо, сельскими свадьбами, мольбертами, запачканными грязью, и смазливыми молодыми крестьянками… Если это была его Франция, то это о многом говорит. У меня явно не такие низменные вкусы. И речи быть не может о том, чтобы сидеть на скамье у деревянного стола. В заведении матушки Макмиш нас обслужат. Она шваброй бы выгнала Коро и Милле[8] при их жизни. Я обещала Брюсу райское удовольствие. Он мне полностью доверился.

Замок его очаровал. В будний день, зимой, замок был в нашем полном распоряжении. Все забавляло звезду. Буквы «F» и саламандры, вырезанные в камне, как знак Франциска 1. Еще более — монограмма Генриха II в форме королевского «Н» и два «С» Екатерины Медичи, одно из которых, зеркально перевернутое и присоединенное к «Н», образовывает «D», эмблему Дианы де Пуатье. Это так по-французски: король, жена и любовница! Бальный зал, тронный зал, Оленья галерея — все восхищало Брюса. Столько настенных панно, лепнины под мрамор, фресок, он не мог от этого опомниться. И был невероятно удивлен, когда узнал, что до приезда Приматиччо и Россо[9] во Франции не было ни одного ремесленника, владевшего этой техникой. Восхищаться этой обстановкой и признавать, что в подобном окружении жила невежественная и грубая знать — это было недоступно его воображению. Стоя перед картинами, изображавшими особ с растопыренными пальцами, протянутыми руками, вытаращенными глазами, Брюс представлял себе королевский двор, сплошь состоящий из изнеженных сеньоров и анорексичных принцесс. Я исправила его представления. Я говорила о блохах, о блюдах с душком и неподобающих запахах. Затем я стала рассказывать о любопытных происшествиях. Вот здесь по приказу королевы Кристины Шведской убили ее любовника. А здесь император Наполеон подписал акт о своем отречении. А там спал Папа, которого привезли из Рима в закрытой повозке. Я не скупилась на эпитеты. Нападения разбойников, изображенные на картинах Удри, в моем рассказе превращались в жестокую резню, характерную для времен римского императора Нерона.

Вокруг нас была обстановка галантных празднеств, и Брюс находился под глубоким впечатлением от того, что увидел. Он обнаружил, что у Франции мужское начало более выражено, чем он предполагал. Только парк его разочаровал. Слишком маленький, слишком упорядоченный, слишком «декоративный». Я сказала ему, что такова Франция: здесь сочиняют музыку, организуют обеды, разбивают сады так, чтобы все было вовремя и в порядке. Если ему нужен естественный пейзаж и естественное общество, ему остаются Квебек, Монтана и Россия.

— Это не слишком романтично, — заметил Брюс.

— Это правда, — согласилась я. — Мы не немцы. Мы не погружаемся в головокружительные фантазии. И речи нет о том, чтобы наша душа растворилась в гигантских мечтах, будь то природа, раса или дух. Нет такой обстановки, какая была бы слишком мала для наших мечтаний. Французы любят сводить самые бурные страсти к любовным интрижкам. Фонтенбло — это не орлиное гнездо, не убежище короля-безумца, который ведет диалог с лесными божествами. Это владение королей, умевших наслаждаться жизнью, любивших охоту и балы. В этой обстановке нет никакой метафизики, только равновесие и грация.

Брюс больше не высказывал комментариев. На нем было темно-синее пальто из кашемира, темные джинсы, тонкий свитер и туфли для загородных прогулок типа «гольф в Хэмптоне». Выглядя а-ля Кеннеди и говоря с бостонским акцентом, он скорее напоминал обладающего сексуальным шармом топ-менеджера с Уолл-стрит, чем разнузданного рокера из пивного бара. К тому же не без культуры. В большом зале для музыки, построенном по проекту Филибера Делорма, он вспомнил Монтеверди и сказал мне, что у себя дома в Нью-Йорке в гостиной над роялем повесил старинную гравюру — портрет Палестрины, первого современного музыканта, капеллана в Ватикане[10]. Я подпала под обаяние американца. Однако вызывали некоторое беспокойство питие в «мерседесе» и бутылочки виски в карманах; на мой взгляд, известный артист пил многовато, правда, на свой манер — быстро, незаметно, между прочим, как если бы он вынул из кармана очки, чтобы рассмотреть на них этикетку. Приехав в Барбизон, к ресторанчику матушки Макмиш, Брюс попросил шофера вернуться к пятнадцати часам. За все утро он не сказал шоферу ни слова. Затем он вынул мобильник, позвонил Коко, заявил, что я буду ужинать вместе с ними, так что пусть на стол поставят еще один прибор, и тут же прервал связь. Он не спрашивал моего согласия, а пресс-атташе не дал и слова вставить. Это было немного бесцеремонно. Должно быть, он отдавал себе в этом отчет.

— Я гнусно веду себя с ней, чтобы она была в силах быть такой же с другими, — пояснил Брюс. — Вокруг звезд складываются только отношения силы. Когда я пригласил свою будущую жену на обед в «Цирк», чтобы сделать ей предложение, нас было трое: я привел с собой своего адвоката. И правильно сделал. Потом мы развелись, и меня не разорили. Если Коко будет слабой, она позволит добраться до меня паре дюжин приставал. Я хочу, чтобы она вела себя отвратительно. Я выбрал ее из-за ее несносного характера.

Отличный выбор в данном случае. Но я этого не сказала. Мягкость, терпение, любопытство, внимание… Я следовала перечню требований, предусмотренных моим контрактом. Брюс помогал мне в этом. Все ему нравилось. По обе стороны главной улицы находились отели, рестораны и виллы, и на каждом здании была мемориальная доска, в память о художнике, который там жил. Коро, Милле, Теодор Руссо — конечно же, но еще и Добиньи, Дюпре, Нантей и даже Троцкий. Брюс читал все надписи. Он любовался воплощением своей идеи Франции.

— Любить вашу страну — это значит любить повторение, — вещал американец. — Вы продвигаетесь вперед, пятясь назад. Вы сохраняете старинные декорации, и в этой обстановке разыгрывается все та же вечная комедия. Ваши старые улицы, ваши замки, ваши покосившиеся дома представляют собой ваши воспоминания детства. Они служат вам утешением перед лицом успехов Шанхая. Вы наблюдаете будущее с помощью своего зеркала заднего обзора, но это очаровательно. Я думаю, вы правы.

Естественно. Какой безумец захотел бы надрываться в азиатском муравейнике, с его массой небоскребов и множеством нищих? Я чувствую себя вполне комфортно в стране с 35-часовой рабочей неделей. Следовало бы изменить название этой страны, чтобы полюбить сверхурочную работу. Если Брюс думает, что сегодняшний Китай вызывает у нас экстаз, он ошибается. Я заявила:

— Боже мой, если Китай хочет стать мировой мастерской, тем лучше для него и для нас. Пусть избавит нас от индустриального загрязнения окружающей среды. А мы, мы станем мировым музеем, возможно мировым борделем. Франция это, прежде всего, праздник.

Он рассмеялся, приняв за чистую провокацию то, что было лишь наполовину парадоксом. И не просил, чтобы я уточнила свою идею. Вместо этого он взял меня за руку и перевел на другую сторону улицы, чтобы зайти в церковь. Мне нечего сказать об этом сооружении: тринадцатый век, капители с украшениями в виде листьев, стрельчатый свод, хоры и двойные приделы. Обычная рутина предрассудков. Брюс почувствовал мое полное безразличие. Он был потрясен. Как это так, я не верю в Бога? Мне пришлось объясняться. На французский манер:

— У меня нет для этого времени.

Ему никогда не приходилось слышать подобного аргумента. Он расхохотался. Он стал окончательно принимать меня за безмозглую дуру типа Марии Антуанетты. Этот милашка был создан для того, чтобы над ним подтрунивали, как мяч для игры в петанк. Брюс был истинный янки, который все принимает всерьез. Но в порядке исключения, из-за того, что он был таким сексуально притягательным, я высказалась:

— Это, однако, просто: если бы Бог существовал на самом деле, это было бы настолько важно, что ничто другое не имело бы никакого значения. Вы думаете, было бы достаточным отдавать ему дань уважения раз в неделю, быстренько, в субботу вечером, чтобы иметь возможность вволю поспать утром в воскресенье? Тайна вокруг его существования, правила хорошего тона, его безразличие — все это доказательства, что его не существует. И очень жаль, потому что это очень романтичная идея. Великое божество, вроде индейского маниту, которое создает нас, дает нам побыть на Земле, а затем пристраивает нас где-нибудь в раю… Я хотела бы в это верить! В Париже это невозможно. Для этого мы слишком большие последователи нашего философа Декарта.