Дима быстро оделся, запер квартиру и вошел в распахнутые соседские двери. Полина Андреевна, собираясь в прихожей, на ходу говорила:

   — Все время давай ей пить и температуру меряй. Если поднимется выше сорока, сразу вызывай скорую.

   Машка металась на своей узенькой, девичьей кроватке, постанывала, комкала ладошками одеяло, шептала что-то невнятное. За одну ночь болезнь слизала с нее весь южный, в черноту, загар и забрала все силы. Дима, поддерживая голову девчушки, попытался ее напоить, налив в кружку морса из кувшина, стоявшего на столике у кровати, но она шептала:

   — Нет, нет, — и отворачивалась, не открывая глаз.

   Она была такая маленькая, тоненькая, словно бестелесная, бледная, только щеки полыхали алым болезненным румянцем.

   Она вдруг перестала метаться, расцепила ладошки, выпустив из рук сбитое в ком одеяло, раскинула ручки и затихла.

   Дима сел на стул рядом с кроватью, взял в руки маленькую обессиленную ладошку.

   — Ну что ж ты так, Машка? Что ж ты так заболела? — спросил, зная, что не получит ответа.

   Но ему показалось важным с ней говорить, подержать за ручку, даже если она не слышит и ничего не чувствует — пусть не может ответить, но будет знать, что он рядом, здесь. С ней.

   Он перебирал тонюсенькие безжизненные пальчики, поглаживая своим большим пальцем тыльную сторону ее ладошки, похожей на беленький лоскутик в его большой загорелой руке.

   Машкина ладошка-лоскутик казалась Диме хрупкой, как наитончайший фарфор, длинные пальчики еле-еле подрагивали от ощутимых глухих, частых ударов крови в венках, которые чувствовала его огрубевшая, с буграми мозолей, ладонь. Разглядывая пульсирующий белый фарфор, он увидел на первой фаланге безымянного пальчика родинку, по форме напоминающую изогнутую подковку.

   У него на миг перехватило дыхание и отпустило, разливаясь бархатным теплом, обволакивая сердце, подступив к горлу, непонятным, странным скоплением слез. Он испытал нечто, что имело название «нежность».

   Никогда за всю свою восемнадцатилетнюю жизнь он не испытывал ни к кому такой нежности. На грани переносимости. Сладко-горьковато-полевой.

   Не успев пристыдить себя, одернуть, он наклонился и поцеловал маленькую ладошку и подковку-родинку, и... и почувствовал губами обжигающую горячесть ее кожи.

   Он всмотрелся Машке в лицо, потрогал лоб.

   И похолодел с перепугу.

   Дима схватил со столика градусник, засунул ей под мышку, держал и отсчитывал про себя секунды, отмеряемые заколотившимся сердцем.

   — Ты что, Машка! Не пугай меня так! Слышишь?!

   Сорок и три десятых показывал градусник!

   Он перевел потрясенный взгляд с ртутного столбика градусника на нее. Машка была без сознания, лежала бессильно-расслабленная, и болезненное полыхание щек, тускнея, уступало место наползающей бледности.

   И тут он со всей ясностью и неизвестно откуда снизошедшим на него знанием понял, что она умирает!

   Умирает! Совсем! Окончательно и навсегда!

   — Не-ет!!!.— взревел Дима. Он схватил ее вместе с одеялом, прижал к себе сильно, как мог, жарящее запредельной температурой тельце. — Не смей!! Я тебе приказываю — не смей!! Слышишь?! — Он отстранил от себя на вытянутых руках ставшее кукольно-податливым, безжизненно болтающее руками-ногами тельце и потряс ее. — Машка!! Очнись!!

   Руки-ноги марионеточно дергались, следуя за сотрясаемым тельцем.

   Он положил ее на кровать, раскрыл пальцами послушный уже любым чужим действиям рот, схватил со стола чашку и стал вливать ей в рот морс. Ярко-алый смородиновый морс выливался из бессильного рта и расплывался по белизне подушки, простыни, одеяла смертельной кровавой декорацией.

   — Машка!!! — отчаянно звал Дима. Кинувшись к столу, стал торопливо перебирать упаковки таблеток.

   Аспирин! Ношпа! Димедрол! Почему-то дибазол и папаверин!

   Трясущимися, ставшими вмиг непослушными, неуклюжими пальцами он рвал упаковки, помогая себе зубами, доставая, выколупывая таблетки!

   Четыре аспирина, две ношпы, два димедрола, два папаверина, два дибазола!

   Затолкав все себе в рот, он разжевывал этот коктейль до крошева, набрав полный рот морса, подхватил уходящую Машку и осторожно, чтобы она не захлебнулась, — одной рукой поддерживая затылок, а второй открыв рот — стал вливать в нее разжеванную таблеточную кашицу.

   Он умел! Он знал как! Ничего не вылилось! Перетекло через его губы в Машкин желудок!

   Потом Дима закутал ее в одеяло, взял на руки, прижал к себе, припал губами к ее уху и орал:

   — Машка! Вернись немедленно! Не смей! Давай! Ну давай, девочка! Ты сможешь! Слушай меня! Иди ко мне! Ну! Быстро!!!

   Что-то изменилось!

   Что-то изменилось в ней!

   Она так же безжизненно висела, притиснутая сильными руками к его груди, но он уловил шорох — не шепот, а шорох ее дыхания.

   — Что?! — Он приложил ухо к ее губам.

   — Дима... — шелестел падающей листвой еле различимый тонюсенький голосок, — ты... пришел... попрощаться?

   Ухватив в кулак ее гриву, он рванул назад Машкину голову, всмотрелся в ее лицо. Она очень медленно, изо всех оставшихся сил, пробираясь через что-то трудное, известное и сейчас видимое только ей одной, приоткрыла щелочки глаз.

   Чернеющее серебро ее взгляда, уже потустороннее, втягивающее туда, в запограничье — влекущее и пугающее, завораживающее, — прика-. зывало ему отпустить, оставить, не вмешиваться!

   Здесь его территория! Его — Провидения!

   Дима рванул ее за волосы, намотанные на кулак.

   Очень сильно, чтобы ей стало больно — обязательно больно!

   Боль — это жизнь!

   И, не отпуская губяще-страшного червонного серебра из перекрестья своих глаз, звал ее назад.

   — Нет, Машка! Я пришел не прощаться! Нет!! Я пришел позвать тебя с собой! Слышишь?! Ты мне нужна! Здесь! Очень! Немедленно вернись!

   И еще раз дернул! Сильно!

   Медленно она закрыла глаза и вернулась, не к Диме — туда, где была!

   Нет! Он не отдаст ее так просто!

   Он будет бороться с этой сукой смертью! Он будет грызть ей глотку! Он не пустит ее на свою территорию!

   И даже если маленькое сердчишко остановится, он ее не отпустит — он заведет его своим, глухо бухающим, колошматившимся в его груди!! И поделится с ней кровью, несущейся по венам! Он поделится с ней жизнью!

   Им хватит на двоих!

   Нет, он не уступит этой костлявой суке!

   — Маша! Немедленно иди ко мне! Смотри на меня! Открой глаза! Давай же! Я тебя жду! Слушай только меня! Никого больше! Ты сможешь!

   Он орал во все горло, дергал ее голову за намотанные на кулак волосы и сражался!

   Неистово! До конца!

   Он не уступит! Даже если эта сука захочет прихватить и его, когда он отдаст Машке все свои силы!

   И что-то снова изменилось!

   Он отпустил волосы, положил ее голову себе на плечо. Она висела на нем сдувшимся шариком, но он понял, уловил перемену — это было не то бессознание.

   Другое!

   — Ну отдохни, маленькая, — разрешил Дима, поглаживая ее по голове.

   По-прежнему держа Машку вместе с одеялом на руках, он позвонил и вызвал скорую. И расхаживал с ней на руках, как с маленьким ребенком по квартире, ожидая врача. Он знал, что победил эту беззубую неотвратимую суку! Он не отдал ей Машку! И, обливаясь холодным потом, чувствуя внутри мелкую мерзкую дрожь, на подгибающихся ногах, он все ходил, и ходил, и ходил по квартире с живой Машкой на руках.

   Скорая приехала быстро, минут за десять. Врач, седой, сгорбленный старичок, надтреснутым голосом задавая Диме вопросы тоном чекистского следователя, осмотрел Машку — послушал, пощупал, померил температуру и давление. Закончив осмотр, двумя ладонями сильно потер лицо.

   — Что вы ей давали?

   Дима перечислил.

   Он помнил. У него стояло перед глазами, как он непослушными пальцами рвал упаковки, зверея от безысходного страха, торопясь, помогая зубами.

   — Ну что ж! — хлопнул себя по коленкам ладонями доктор. — Кризис, судя по всему, миновал! Если хотите, мы можем забрать ее в больницу, но лучше дома. Уход, уход и еще раз уход! А медсестрицу вам пришлют из поликлиники, делать уколы. — Он подскочил с места, как мячик. — Ну что, молодой человек, в больницу?

   — Нет! — принял за всех решение Дима.

   Теперь не надо. Он знал. Больница не нужна.

   Сейчас Машка спала.

   Спала, и ничего больше.

   Когда медсестра с фельдшером вышли из квартиры, доктор задержался, прикрыл за ними дверь и повернулся к Диме, провожавшему их.

   — Вы знаете, я ведь очень неплохой доктор, — сказал он. — И поверьте мне, юноша, много чего такого повидал и разумею! О-хо-хо! Вы понимаете меня, юноша?

   Дима кивнул — дескать, понимаю, ни черта не понимая на самом деле, не в состоянии ничего понимать, кроме того, что Машка жива.

   — Девочка умирала. Больше того скажу вам - девочка почти совсем умерла. Как вы ее вернули?

   Дима молчал. Смотрел на старенького доктора, говорившего что-то оттуда, где побывала Машка, и молчал.

   — Ну, я так и думал, — ответил самому себе доктор, кивнув в подкрепление своих выводов. — Вы знаете, молодой человек, у вас теперь с этой девочкой одна кровь. И думаю, вряд ли вы встретите кого-нибудь еще, с кем сможете смешаться кровью. Ну ладно, вижу, вы меня пока не понимаете. Всего доброго, молодой человек, рад был познакомиться.

   Дима закрыл за странным доктором дверь, не пытаясь понять, о чем тот говорил, и вернулся к Машке. Снова укутав ее в одеяло, взял на руки, сел в гостиной на старинный кожаный пузатый диван с высокой спинкой, прижал к себе Машку и стал покачивать на руках, нашептывая ей на ухо что-то бессвязное, всякую ерунду. Главное, чтобы она слышала его голос.