27 мая, седьмой день летних каникул

Каждое утро для меня начинается с одного и того же ритуала. Я просыпаюсь и считаю, через сколько секунд солнце появится над вершинами холмов. Так я готовлюсь к новому дню, к которому вовсе не хочу готовиться, и привыкаю к мысли, что сегодня к череде дней, прожитых без Лэндона, прибавится еще один.

Но в это утро все немного иначе. Я дома, приехала из колледжа на первые летние каникулы, и солнце встает не над холмами Айдахо, а над высоченными горами Вайоминга, обступившими Мейпл-Гров, маленький городок, где я выросла. Из-за этой перемены мне трудно встать с постели – все непривычно, нарушен порядок, которого я придерживалась восемь месяцев подряд. А этот порядок помогал мне сохранить себя. До этого я была в жутком состоянии – неуравновешенная, неуправляемая. Не могла держать себя в руках. А так нельзя, иначе я опять окажусь на полу в ванной с бритвой в руке, чтобы вместе с кровью исторгнуть из себя все эти картины, что стоят перед глазами, и чувство утраты, и жгучее желание понять, почему Лэндон это сделал, что довело его до этого. Но ничего не получится, пока из вен не вытечет вся кровь до последней капли, а это мне, как оказалось, слабó. Может быть, потому-то я и чувствую себя до сих пор такой потерянной: смогла только дойти до края, но не смогла шагнуть вниз, как шагнул он.

Я уже неделю дома, и мама с отчимом следят за мной, как коршуны, словно ждут, что я опять сорвусь, хотя уже почти год прошел. Но теперь я держу себя в руках. Крепко держу.

Выбравшись из постели и приняв душ, я надеваю купальник, затем натягиваю поверх него летнее платье в цветочек, а на запястье застегиваю несколько кожаных браслетов. Затем плотно задергиваю занавески, чтобы дом Лэндона не маячил перед глазами, и сажусь за компьютерный стол записать коротенький клип.

Я нажимаю на кнопку записи, смотрю прямо на экран и делаю несколько размеренных вдохов.

– Итак, я тут думала над моей последней записью – она же первая – и пыталась понять, какой во всем этом смысл… если он вообще есть. – Я облокачиваюсь на стол и подаюсь ближе к экрану, вглядываюсь в свои голубые глаза. – Наверное, если смысл все-таки есть, то он в том, чтобы я открыла что-то новое. Может быть, в себе, а может быть, в нем… Мне кажется, я столько еще о нем не знаю… столько вопросов осталось без ответа. А может быть, я вернусь к этим записям и просмотрю их через много дней, когда все это будет уже далеко-далеко. Может быть, тогда я пойму, что на самом деле думаю о жизни, и наконец-то найду ответы на вопросы, которые не дают мне покоя каждый день, потому что сейчас я чувствую себя потерянной, как какая-нибудь дурацкая бутылка, плывущая по воде, мутная такая, из темного стекла. – Какое-то время я молчу, в раздумье барабаня пальцами по столу. – А может быть, я сумею мысленно вернуться назад и понять, почему он это сделал. – Я шумно вдыхаю и выдыхаю, пульс начинает стучать как бешеный. – А если это смотрит кто-то еще, кроме меня, то вам, наверное, хочется узнать, кто это – он, но я, кажется, не готова еще назвать его по имени. Надеюсь, что смогу потом. Когда-нибудь – в один прекрасный день, но кто знает… Может, я и тогда ничего не пойму и буду такой же потерянной, как сейчас.

На этом я обрываю запись и выключаю компьютер, сама не зная, сколько еще буду тянуть эту бессмысленную игру, это пустое времяпровождение. Отодвигаю стул и выхожу из комнаты. До конца коридора пятнадцать шагов, потом еще десять до стола. Все шаги размеренные, одинаковой длины. Если бы я сейчас снимала, отличное получилось бы видео, плавное, ровное, как по линейке.

– Доброе утро, красавица моя, – нараспев говорит мама, не переставая сновать по кухне – от плиты к холодильнику, затем к буфету. Она печет печенье, в кухне пахнет корицей и мускатным орехом. Мне это напоминает детство – как мы с папой сидели за столом и ждали, когда уже можно будет набить рты сладостью. Но его нет, вместо него теперь за столом сидит Дэниел, мой отчим. Он не ждет печенья. Он вообще терпеть не может сладкое, любит здоровую пищу, ест в основном что-то смахивающее на лошадиный корм.

– Доброе утро, Нова. Я так рад, что ты дома. – Дэниел сидит в костюме с галстуком, пьет грейпфрутовый сок и ест тост без масла.

Они с мамой женаты уже три года, и он неплохой человек, всегда заботится о маме и обо мне. Но очень уж он заурядный, правильный, а иногда просто нудный. Дэниел никогда не заменит мне отца, с его непредсказуемостью, безрассудством и прямотой.

Я плюхаюсь на стул и ставлю на стол локти:

– Доброе утро.

Мама достает из буфета миску и поворачивается ко мне со встревоженным лицом:

– Нова, солнышко, я хочу спросить на всякий случай: ты нормально себя чувствуешь… здесь, дома? Если что, можно отвести тебя к психотерапевту, и таблетки свои ты ведь не бросила пить?

– Нет, мама, не бросила, – со вздохом отвечаю я, опускаю голову на руки и закрываю глаза. Я сижу на успокоительных таблетках с того самого утра, как это случилось. Не знаю, есть ли от них на самом деле толк или нет, но психотерапевт прописал, вот я и пью. – Таблетки пью каждое утро, а вот на терапию перестала ходить еще в декабре. Она мне не помогает, только зря время отнимает. – Они же там все время хотят, чтобы я рассказывала о том, чту увидела в то утро, как себя вела, почему, а я не только говорить, даже думать об этом не могу.

– Да, я знаю, милая, но когда ты здесь, это многое меняет, – тихо говорит мама, вспоминая, через какой ад я заставила ее пройти, пока не уехала. Не спала, плакала, резала вены. Но теперь все в прошлом. Я уже гораздо меньше плачу, и руки зажили.

– Со мной все в порядке, мама. – Я открываю глаза, выпрямляюсь и сцепляю пальцы в замок. – Так что прошу тебя, пожалуйста, очень-очень большое пожалуйста, медом политое и сахаром посыпанное, – хватит уже спрашивать.

– Ты прямо как твой отец… любой разговор переведешь на сладости, – хмурится мама и ставит миску на стол. Во многом она очень похожа на меня: длинные каштановые волосы, тоненькая фигура, россыпь веснушек на носу, но ее голубые глаза куда ярче моих, от них чуть ли не искры летят. – Милая, я понимаю, ты все время говоришь, что с тобой все в порядке, но у тебя такой грустный вид… Знаю, в университете у тебя дела идут неплохо, но сейчас ты дома, и все, что случилось, опять совсем рядом, прямо через дорогу. – Она открывает ящик буфета, достает большую деревянную ложку и захлопывает ящик, толкнув его бедром. – Я боюсь, как бы тебя не начали преследовать воспоминания, когда ты опять так близко… от всего этого.

Я неотрывно смотрю на свое отражение в микроволновке из нержавеющей стали. Отражение не очень ясное. Лицо у меня искажается и расплывается, как в кривом зеркале. Но если чуть склонить голову набок, то вид почти нормальный.

– Со мной все в порядке, – повторяю я, видя, какое у меня делается пустое лицо, когда я это говорю. – Воспоминания – это просто воспоминания.

И правда, не все ли равно, какие у меня воспоминания, я ведь не вижу того, что, знаю, снова разорвало бы мне сердце. Несколько ступенек, ведущих туда, где оборвалась жизнь Лэндона, и минуты безмолвия потом, перед тем, как я отключилась. После этого я изо всех сил постаралась снова сшить свое разорванное на кусочки сердце, пусть вышло и не так уж аккуратно.

– Нова, – вздыхает мама и начинает мешать в чашке ложкой. – Нельзя стараться все забыть, пока ты это не проработала. Это опасно.

– Забыть – и значит проработать. – Я беру яблоко из корзинки на столе. Мне не хочется спорить. Прошлое осталось в прошлом, где ему и место.

– Нова, милая… – с грустью произносит мама.

Она вечно пытается меня разговорить. Одного она не понимает: я не вспомню, даже если очень постараюсь, а стараться я не стану. Как будто в мозгу образовался еще один мозг и он не пропускает эти мысли, потому что стоит только их выпустить, как они превратятся в реальность. А я этого не хочу, не хочу снова стать той, какой была. Не хочу помнить его таким.

Я вскакиваю со стула и перебиваю ее:

– Я, наверное, сегодня у бассейна посижу, и Делайла, должно быть, скоро зайдет.

Мама робко улыбается, хочет еще что-то сказать, но не решается, не зная, как это на меня подействует. Я не могу ее винить. Это ведь она нашла меня тогда на полу в ванной, хотя на самом деле все было не так страшно, как ей показалось. Я просто хотела понять, чту он чувствовал, что творилось у него в душе, когда он решился на это.

– Как хочешь… – разочарованно хмурится мама.

Я киваю, беру из холодильника банку содовой и, обняв маму, иду к раздвижной стеклянной двери.

– Да, я так хочу.

Мама с трудом глотает комок в горле, словно вот-вот заплачет, – ей кажется, что она теряет дочь.

– Ну, если тебе что-то будет нужно, я здесь. – И она снова отворачивается к своей миске.

Она повторяет мне это с моих тринадцати лет, с тех пор, как папа умер у меня на глазах. Я никогда не откликалась на эти ее слова, хотя мы всегда были в хороших отношениях. Говорить с ней о смерти – да и вообще говорить на любую тему – это мне не поможет. Сейчас я не смогла бы с ней беседовать, даже если бы захотела. Сейчас у меня есть только молчание – оно мое лекарство, мое спасение, мое убежище. Выйди я из него – и я услышу звуки того утра, увижу кровь и почувствую невыносимую боль. А если я это увижу, мне придется наконец признать, что Лэндон мертв.

* * *

Я не люблю незнакомых мест. Они вызывают у меня тревогу, мне трудно думать… трудно дышать. Один из психотерапевтов, к которым я ходила поначалу, поставил мне диагноз – обсессивно-компульсивное расстройство. Не знаю, прав ли был этот доктор – вскоре он уехал из города, и его сменил какой-то практикант, который решил, что у меня просто депрессия и тревожность, – и вот теперь я уже год и три месяца глотаю успокоительные таблетки.

Непривычный вид заднего двора разносит в клочья мое хрупкое психическое равновесие, и до бассейна я добираюсь целую вечность. К тому времени как я подхожу к шезлонгу, я уже знаю, сколько шагов мне понадобилось, чтобы дойти до него, сколько секунд – на то, чтобы сесть, а потом – сколько еще секунд прошло, пока не появилась Делайла и не села рядом. Знаю, сколько камней на дорожке, ведущей к крыльцу, – двадцать два, сколько ветвей дерева прикрывает нас от солнца – семьдесят восемь. Только одного не знаю: сколько секунд, часов, лет, десятилетий пройдет, пока я выйду из этого навязанного самой себе оцепенения. Ну почему я ничего не заметила? Наверное, когда я решусь по-настоящему взглянуть в лицо своим самым мрачным мыслям, только тогда смогу наконец по-настоящему пережить горе. Вот почему я все время считаю, вот почему стараюсь сосредоточиться на цифрах, а не на чувствах, которые живут в душе, плавают у самой поверхности, но все же скрыты под водой.